— Я ведь и просила-то всего ничего! — взбеленилась Марьетта.
Ее жалкая родительница потрогала болячку на голове, убедилась, что ранка еще не зажила, и задумчиво слизнула кровь с пальца.
— Ессо! — вдруг воскликнула она, словно вкус собственной крови вернул ей дар памяти. — Вот же они!
Она переложила на другое место одного из детей — тот шевельнулся, но не проснулся — и, порывшись в куче одежек, бывшей ему постелью, подала Марьетте два набитых мешка, перевязанных обрывками веревки.
Марьетта развязала их по очереди и вытряхнула содержимое на пол, ругаясь при этом так, как ни за что бы не осмелилась в стенах Пьеты. В каждом из мешков оказалось по ношеному мужскому костюму — но не дворянские наряды, а одежда, приличествующая скорее простолюдинам: обычные штаны-чулки, куртка и грубые башмаки.
Марьетту трясло от ярости:
— Ты, дура пьяная! Воровка!
— Марьетта, лапочка моя…
— Целых два дуката! Золотых дуката!
Старуха обвела жестом комнату:
— Столько ртов, и все хотят есть!
— А ты — пить! — Марьетта всхлипнула. — Я ведь просила женскую одежду! Приличную!
— Расе, bèlla! [15] Вам с подружкой будет куда безопаснее в мужском платье. И посмотри-ка сюда — смотри, горлинка моя, что я вам купила! — Она порылась в другой куче, потревожив еще одного мертвецки спящего малыша. — Вот, взгляни-ка на эту прелесть!
В руках она держала две маски на манер тех, что должны носить на карнавале венецианские евреи, выходящие за пределы гетто, — с преогромными носами, нависающими, словно бананы (я их видела на фруктовой барже, проплывавшей мимо приюта). Впрочем, такие маски мог носить кто угодно — думаю, просто из озорства — в веселые карнавальные месяцы.
Марьетта, все еще вне себя, топнула ногой:
— Хотела бы я сильнее тебя ненавидеть, да больше некуда!
— Ты что! — шикнула я на нее. — Ты же со своей матушкой разговариваешь!
— Лучше бы у меня совсем не было матушки!
При этих словах хитрая баба схватилась за сердце и застонала.
— Ну, что еще стряслось? — проронила Марьетта, но сквозь неприветливость ее голоса прорывалась неподдельная озабоченность.
Опершись на какую-то шаткую полку, Марьеттина мать оступилась, и ребенок, лежавший там, свалился на пол и захныкал. Она прикрикнула, чтоб замолчал, а потом, убедившись, что мы неотрывно смотрим на нее, старуха выпрямилась и протянула самым жалостным голосом:
— Я утешаюсь тем, что хотя бы отходную по мне споют как следует.
Марьетта зарылась лицом в складки на материнской груди, давно не видавшие стирки, и затряслась от рыданий.
— Я потратила деньги на лекарства, carissima. [16]
Этого Марьетта уже никак не могла снести. Она поглядела матери в лицо и заявила:
— На выпивку ты их потратила, брехунья старая!
Неожиданно мать и дочь расхохотались, пока Марьетта не вспомнила обо мне.
— Давай переодеваться, Аннина! Что ты мне такие рожи строишь?
Она натянула на себя мужскую одежду и принялась убирать волосы под шляпу, которая прилагалась к костюму.
— Готово! — И Марьетта запихала свою приютскую одежду и башмаки в освободившийся мешок.
Мне так полегчало при мысли, что меня не собираются продавать в рабство, что я без дальнейших проволочек последовала примеру подруги и переоделась.
— Для мальчика ты слишком хорошенькая, — сказала я ей.
— Да и ты тоже, Аннина. Если б я сама не была мальчишкой, непременно бы в тебя влюбилась!
Я тем временем натянула маску:
— Тогда поцелуй меня!
Мы начали гоняться друг за другом по комнате и подняли такой шум, что кое-кто из детей проснулся и завопил.
— Видите, что вы наделали! Всем спать — поняли, неслухи? У вас, попрошайки мои, завтра тяжелый день!
Мать Марьетты, уже обретшая здравие и силу, подтолкнула нас к выходу.
— Я стребую с тебя мои дукаты, шлюха ты старая! — успела прокричать Марьетта, перед тем как дверь за нами захлопнулась.
Ветер с дождем, заканчивая свой дуэт, отмыли небо до такой чистоты, что звезды сверкали как новенькие. Я даже заметила, как одна из них упала, но загадать желание все же не успела — в отличие от Марьетты, которой воспитание обеспечило надлежащее в подобных случаях проворство. Она закрыла глаза и прошептала молитву, а я тем временем еще только привыкала к ночной тьме. В своем нелепом наряде она казалась очень смешной, но потом я сообразила, что и сама престранно выгляжу.
— Это все были твои братья и сестры? — поинтересовалась я.
— Братья, сестры, родные, двоюродные, а также беспризорники, которых она подбирает то тут, то там.
— Крепко же они спят!
— Они не сидят у нее без дела — поверь, я знаю, что говорю!
— И как ты такое терпела, Марьетта?
Она взглянула на меня, покачав головой. Хитроватое выражение гротескной маски лишь усилило насмешку в ее голосе:
— А как мы вообще что-то терпим? Как я терплю такую мать? Как ты терпишь, что у тебя вообще нет матери? Мы живы, bellina, [17] — и я лично намерена взять от этой жизни как можно больше!
Марьетта потащила меня дальше, в мерцающую огоньками тьму, громыхая тяжелыми башмаками по мостовой. Народу на улицах прибавилось, отовсюду неслись смех и обрывки песен.
Чем больше мы удалялись от жилища Марьеттиной матушки, тем меньше уверенности видела я на ее лице. Дважды мы миновали табличку «CALLE DELLA MANDÒLA», [18] хотя я не заметила тут ни единого миндального дерева. Поделившись этим наблюдением с Марьеттой, я вызвала у нее хохот:
— Mandòla, bambina, — иначе, женский орган. В квартале Сан-Марко других миндалин не отыщешь.
Позади нас показалась компания мужчин, и Марьетта толкнула меня в тень дверного портика под другой табличкой — «CALLE DELLA CORTESÌA», [19] и я уже без дальнейших пояснений поняла, что мы находимся в той части города, где хозяйничают куртизанки.