Я отмахнулся рукой, не оборачиваясь. И тогда один из них крикнул — уже строго, хотя ещё и не зло:
— Хэй, кнабэ, цурюк, шнеллер! [8]
И я сделал ещё одну глупость. Я не прыгнул в кусты, а побежал по дороге. И продолжал бежать, пока не услышал выстрел и не замер на месте, боясь оглянуться.
Немцы, судя по звукам, бежали ко мне. Один что-то сердито кричал другому, тот вроде бы оправдывался. Я повернулся — медленно, не дыша — и теперь рассмотрел их как следует.
Они правда походили на немцев из фильмов — именно с таким оружием, в серой форме с большими карманами, в пилотках, обоим — где-то лет по тридцать. Лица у них были сердитые, но не злые. Они что-то говорили, перебивая друг друга, один дал мне подзатыльник, но несильный, и во мне опять ожила дикая надежда: кино! Да кино же! А это артисты из Германии…
И тут же всё переменилось. Они примолкли, приглядываясь ко мне. Один спросил:
— Шпрейхн зи дойч? [9]
Вопрос я, конечно, понял. И медленно покачал головой.
— Ти рюски? — сразу спросил второй.
Какой смысл имело говорить «нет»? А «да» сказать было так страшно, что я промолчал. И понял, до чего это жутко: бояться сказать, какой ты национальности. Для меня всегда было естественно, что я русский.
А сейчас это сделалось почти что смертным приговором…
…В лесу немцев оказалось до чёрта. Вернее, это мне так сперва показалось, что до чёрта — на самом деле, где-то полсотни. Вкусно пахло — я увидел полевую кухню, возле которой торчали, что-то говоря, несколько солдат в нижних рубашках. Повар в белом огрызался со своей высокой приступочки, помешивая в котле, замахнулся половником, кто-то подставил миску, что-то сказал, остальные заржали… По периметру поляны в траве валялись другие. Несколько человек играли в карты, ещё несколько собрались вокруг молодого парня с гармошкой, который играл на ней и пел низким голосом. За деревьями я различил ходящих часовых. Около ручейка несколько человек мылись или стирались, не поймёшь.
Меня вели через этот лагерь, и никто вокруг не обращал на меня внимания. Вели к раскладному брезентовому столику, возле которого сидели двое — ничем не отличавшиеся от солдат вокруг. Но, когда мы подошли ближе, я увидел на столике поверх бумаг мятые фуражки. Это были офицеры, и они подняли головы.
Мне почему-то представилось, что сейчас солдаты, которые меня привели, вытянутся в струнку и вскинут руки, но они просто козырнули, как и наши и особо не тянулись. Один из офицеров — постарше, сильно небритый — что-то ворчливо спросил. Второй — совсем молодой, как старшеклассник, с красными сонными глазами — просто откинулся к стволу дерева и… задремал. Солдаты начали что-то объяснять — точней, объяснял один, а второй то и дело тыкал меня пальцем в спину и кивал. Мне это страшно надоело, и после шестого или седьмого тычка я огрызнулся:
— Отстань, заманал!
Удивились все (кроме спящего офицера) и больше всех я. Небритый офицер наморщил лоб, покопался в полевой сумке, что-то бормоча, потом махнул солдатам рукой, и те, повернувшись кругом, пошли прочь. Офицер достал толстую разлохмаченную книжку, она немедленно рассыпалась на листки, два спланировали к моим ногам, я машинально нагнулся и, подняв их, положил перед немцем. Он буркнул:
— Йа, данке… [10] — и начал перебирать эту кучу. Всё было до такой степени абсурдно, что мне захотелось спать и я с завистью смотрел на молодого офицера. А тот всхрапнул, сам от этого проснулся, обалдело посмотрел по сторонам, что-то бормотнул и уснул опять. Я хихикнул. Немец наконец разродился: — Ти кто? — он ткнул в меня пальцем с обручальным кольцом.
— Борис Шалыгин, — не стал вертеть я. Он кивнул:
— Ти от… откюда? — и сам поморщился, повторил: — От-кю-да… унмёглихь [11] .
— Из Новгорода, — опять не нашёл ничего лучшего, как сказать правду, я.
— Ти беженец? — я пожал плечами. — Ти должен отвьечат.
— Ну… да… беженец… — согласился я.
Он опять зарылся в книгу, то и дело что-то бормоча, явно ругаясь. Потом, стараясь держать пальцы в качестве закладок сразу в десяти местах, он начал вымучивать:
— Форма… какая… твоя… есть…? — и посмотрел на меня с надеждой.
— Это не форма, — я замотал головой. — Точнее, форма… моя старая одежда изорвалась… я снял с убитого…
Он свёл брови, потёр висок и толкнул соседа. Тот немедленно пробудился и начал вставать, ещё не открыв глаз. Старший его усадил и что-то долго объяснял, потом повторил:
— Форма… какая… твоя… есть…? Форма… Форма… — и потряс себя за лацкан френча. Младший рылся в этой книжке.
— Убитый… — я показал, что падаю. — Я снял с убитого. Моя разорвалась… — и я рванул рукав. — Ну ясно?
— Ти… бил… — старший отобрал у товарища половину книжки, они коротко поругались. Я терпеливо ждал. — Ти бил… ранен? Ти… упал? Я просить про… форма, малтшик!
— Господи… — я вздохнул и хотел снова пуститься в объяснения, но тут молодой разродился длинной тирадой, и оба уставились на меня неприязненно:
— Ти растеват мёртви дойчес зольдат? — угрюмо спросил старший. — Ти ест мародёр!
— Что мне, голому было ходить, что ли?! — возмутился я. — И на нём не было написано, кто он! Лежал себе…
— На-пи-са-но? — офицер потряс перед лицом руками. — Знак… знак… не бил?
На этот раз я вообще не понял, о чём он и промолчал. Кажется, ему это было до фонаря. Оба офицера начали о чём-то дискутировать. Потом вёдший допрос опять начал мучить себя и меня:
— Куда… Куда бил убит зольдат? — я молча показал на голову. Подловить решили… Мол — а где следы от попаданий на форме?! — Ти партизан?! — неожиданно гаркнул он, привстав. Его товарищ испуганно-удивлённо посмотрел на соседа, но тот сам уселся обратно и махнул рукой. Потом опять крикнул: — Ваксберг! Уху, Ваксберг, Отто! Ком хир! [12]
Я понял, что им совершенно неинтересен.
Вот только неясно было, что они решили со мной делать?