Ночной дозор | Страница: 69

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Дункан промолчал. Песня продолжалась.


Пусть мы в разлуке, но образ твой светел,

Я славлю тот час, когда тебя встретил...

Внезапно в песню врезался другой голос. Густой, немелодичный, похабный.


Ах, у девчонки-то глаза, будто темная вода,

Ей любо, если нет, но больше – коли да!

Кто-то заржал.

– Это еще кто? – обескураженно спросил Фрейзер.

Вслушиваясь, Дункан наклонил голову.

– Не знаю. Может, Аткин?

Аткин, как и Джиггс, был дезертиром. Песенка походила на обычную солдатскую припевку.


Ах, у девчонки-то глаза – две сине-синих льдинки,

Ей любо на животике, но больше – коль на спинке!

Миллер продолжал:


Мы встретимся вновь, и наша любовь...

С минуту обе песни причудливо текли вместе, потом Миллер сдался. Его голос умолк.

– Ты, дрочила! – выкрикнул он.

Опять заржали. Голос Аткина, или кого там еще, стал громче и разухабистее. Видимо, певец сложил ладони рупором и ревел, точно бык:


Ах, у девчонки-то волос каштановый обвал,

Ей любо, коль встает, но больше – чтоб упал!

Ах, у девчонки-то волос рыже-рыжий стог,

Ей любо, коль в руке, но больше – между ног!

Ах, у...

Тут заныли сирены «отбой тревоги». Пение Аткина перешло в вой. На всех этажах зэки его подхватили, забарабанив кулаками по стенам, оконным рамам и шконкам. Один лишь Джиггс пребывал в расстройстве.

– Назад, засранцы! – сипло надрывался он. – Назад, мудаки немецкие! Корпус «Д» пропустили! Забыли корпус «Д»!

– А ну-ка слезли, на хрен, с окон! – заорал кто-то во дворе, и послышался торопливый хрум-хрум башмаков по гаревому плацу – надзиратели вышли из укрытия и поспешили в тюрьму.

Весь корпус наполнился буханьем от приземлившихся тел и скрежетом столов – зэки соскакивали с окон и прыгали в койки. Через минуту повсюду зажегся свет. Мистер Браунинг и мистер Чейс протопали по лестнице и зарысили по площадкам, дубася в двери и заглядывая в глазки.

– Пейси! Райт! Мэлоун, говнюк паршивый... Если хоть одну сволочь застану не в койке, всех засажу в карцер до самого Рождества, поняли меня?

Фрейзер простонал и зарылся лицом в подушку, ругая свет. Дункан с головой накрылся одеялом. В дверь бухнули, но шаги прорысили дальше. Вот они на секунду смолкли, вновь затопали и опять стихли. Дункан представил, как Браунинг с Чейсом рычат и неуемно мечутся, точно разъяренные цепные псы.

– Говноеды! – кричал кто-то из них, стращая. – Гляди у меня!..

Еще пару минут они шныряли по площадкам, а затем наконец протопали вниз по лестнице. Через секунду с легким «фук!» свет в камерах погас.

Дункан быстро откинул одеяло и сдвинулся на край подушки. Ему нравился момент, когда выключали электричество. Он любил смотреть на лампочку. Она гасла медленно, секунды три-четыре, и, если вглядеться, было видно, как внутри стеклянной колбы проволочный завиток из белого становится густо-янтарным, потом огненно-красным и нежно-розовым, а когда камера погружалась во тьму, перед глазами еще плавала желтая размытая клякса.

Какой-то зэк тихонько свистнул. Потом окликнул Аткина. Он хотел, чтобы тот допел песню. Ему не терпелось услышать про девчонку, у которой волос соломенна скирда – ей-то что любо? Как насчет нее? Зэк позвал во второй и третий раз, но Аткин не ответил. Бесшабашное компанейское чувство, охватившее всех десять минут назад, разжимало свою хватку. Унылая тишина сгущалась, и от попыток разорвать ее было только хуже. Можно сколько угодно вопить и горланить песни, размышлял Дункан, но все это лишь для того, чтобы отдалить неизменно наступавший миг, когда одиночество тюремной ночи поднималось в тебе, словно вода в тонущей лодке.

Однако слова песен еще звучали в нем, подобно видению раскаленной нити лампочки, что плавало перед закрытыми глазами. «Ах, у девчонки-то», – крутилось в голове. Строчки «Ах, у девчонки-то» и «Мы встретимся вновь» повторялись беспрестанно.

Наверное, они донимали и Фрейзера. Он заворочался, перевернулся на спину и опять заелозил. В звенящей тишине было слышно, как он поскреб щетинистый подбородок... потер кулаками глаза... выдохнул...

– Зараза, – чуть слышно произнес Фрейзер. – Сейчас бы сюда бабу, Пирс, Самую обычную бабу. Только не заумную девицу, с какими я встречался. – Он засмеялся, и шконки качнулись. – От слов «умная девушка» у любого мужика стынет кровь. «Вам понравится моя подруга, она такая умная», – пропищал он. – Как будто от них это требуется... – Он опять засмеялся, но теперь лишь издал тихий смешок, не обеспокоивший шконки. – Да, самая обычная девка – вот что сейчас мне нужно. Не обязательно красивая. Иногда от красивых никакого толку – понимаешь меня? Они слишком озабочены собой – не дай бог прическа растреплется, помада смажется. Я хочу простую, ядреную, глупую девку. Простую, ядреную, глупую и услужливую. Знаешь, что я с ней сделаю, Пирс?

Казалось, он обращается не к Дункану, а к темноте и самому себе. Словно бормочет во сне. Но отчего-то получалось еще интимнее, чем если бы он шептал на ухо. Дункан открыл глаза, уставившись в абсолютный, бархатный мрак камеры. Бездонность темноты была столь пугающей и странной, что он поднял руку. Хотелось удостовериться, что койки разделяет пространство, ибо стало казаться, что Фрейзер совсем близко, а собственное тело – всего лишь дубликат, отзвук того, что лежит наверху... Пальцы нашарили проволочную сетку верхней койки и уцепились за ее переплетения.

– Не думай об этом, – сказал Дункан. – Спи.

– Нет, серьезно, – не унимался Фрейзер. – Знаешь, что я сделаю? Я возьму ее полностью одетой; даже ниточки не сниму. Только расстегну пару пуговиц на платье, потом рассупоню лифчик, вместе с платьем сдерну на локти и схвачу за грудь. Потискаю, помну. Потяну за соски – могу делать, что хочу, ей не рыпнуться, руки-то – понимаешь? – платьем пришпилены к бокам... Когда набалуюсь с титьками, задеру подол. Вздерну до пупа. Трусики оставлю, они такие шелковые, тонкие, их можно оттянуть вбок и прямо в них... – Слова угасли. Когда Фрейзер вновь заговорил, тон его изменился, став тусклым и нехвастливым. – Однажды я вот так поимел девушку. Запомнилось. Не красавицу.

Он замолчал. Потом тихо выругался. Фрейзер заворочался, сетка под его тюфяком прогнулась, и Дункан поспешно отдернул пальцы. Фрейзер повернулся на бок и замер, но в этой неподвижности угадывалось скрытое напряжение, словно он затаил дыхание и что-то прикидывал. Затем он снова пошевелился, натягивая одеяло, но движение выглядело нарочным и неестественным, призванным скрыть другое, тайное...

Дункан догадался, что Фрейзер сунул руку в штаны и потихоньку дрочит.

В тюрьме этим занимались всегда. Это было предметом шуток, насмешек и бахвальства; одно время Дункан сидел в камере с парнем, который ублажал себя не ночью под одеялом, а внаглую, средь бела дня. Дункан привык отворачиваться, как приучился избегать вида, звуков и запахов других заключенных, когда те рыгали, пускали ветры или испражнялись на параше. Но сейчас, в кромешной тьме камеры, в этой странной тревожной атмосфере, созданной песнями Аткина и Миллера, он с ужасающей отчетливостью был осведомлен о вороватом и беззащитном, умышленном и постыдном занятии руки Фрейзера. На пару секунд Дункан замер, не желая выдавать своего бдения. Но затем понял, что неподвижность лишь обостряет чувства: он слышал легкое пыхтенье, запах испарины и даже, казалось, улавливал ритмичное, похожее на тиканье часов, влажное чмоканье кожи на открывавшейся головке... Удержаться было невозможно. Дункан почувствовался, как дрогнул и отвердел его собственный член. Еще минуту он лежал абсолютно неподвижно, если не считать плоти, что пружинисто крепла между ног, а затем повторил вороватый и обманный маневр Фрейзера: накрылся одеялом, скользнул рукой в пижамные штаны и взял себя в кулак.