— Зачем? — спросила я отчаянно. — Зачем сплетать в одну косу любовь и разврат? Чтобы потом ярче и безусловнее различить их?
Милли медленно помотала головой. Ее глаза мутнели от вина и от множества заработанных нынче объятий.
— Нет, — сказала она, и рот ее приблизился к моему рту. — Ты дура. Ты не понимаешь. В жизни нет ничего, кроме наслаждения. Смерть — это тоже наслаждение. Смерть — это сладко. Мы готовимся к смерти. Мы готовим мужчин к смерти тоже. Чтобы они любили ее так, как любят нас. И у них нет мыслей, когда они наслаждаются. Они платят нам деньги. И мы дарим за деньги наслаждение и смерть. И получается так, о иноземная дурочка, что мы наслаждаемся сами. Это перетекает, как вино из бутыли в бокал. Так мы учим людей умирать. Мы, бабы, рождаем их, и мы их же учим умирать. Это школа умирания, веселый дом. Это школа преодоления страдания. Вот ты… ну на тебе и наряд!.. — Она пощупала, помяла в руках мою холстину. — Ты много страдала в жизни?.. Ты боишься умирать?..
Я ничего не ответила. Милли рванула меня за руку. Отпахнула штору, свисающую с украшенной колокольчиками гардины. Колокольцы зазвенели. Я увидела: в полумраке светились голые тела, сплетались. Девушка лежала на возвышении, под ней извивалось блестящее, словно намасленное, мужское тело; другое тело вонзало копье в куст ее горящих рыжих волос, корчилось, толкалось, танцевало; третье тело сидело верхом на ее груди, воткнув политый маслом огромный выступ в дико распяленный рот; и все четыре тела дергались, прыгали, метались, стонали, дрожали, горели, вонзались друг в друга, сцеплялись друг с другом намертво, чтобы через несколько мигов распасться на четыре одиночества, на пьяное ничто.
— Они мучат, мучатся и наслаждаются, — шепнула Милли мне на ухо. — Какие они красивые!.. Ты еще не видишь, как прекрасно людское наслаждение. Я вижу, тебя учили только жертвовать собой. Это Восток. На Востоке непременно надо принести себя в жертву, не то тебя накажет жестокий Бог. Здесь Запад. Солнце здесь заходит, и мы даем волю боли и ярости для того, чтобы содрогаться от сладости. Идем! Хватит глядеть! Надо жить!
Милли толкнула меня в другой зал. Здесь табачный дым был гуще и мрачнее. На круглом широком столе сидела нагая девочка лет восьми, со скрещенными в позе лотоса тонкими, словно фарфоровыми, ножками. Ее раковина была раскрыта, и сквозь розовые плены и языки просвечивала темно-багровая жемчужина. На шее девочки чернела бархотка, длинные волосы цвета воронова крыла рассыпались по плечам. На вид она была японка или бурятка. Посреди Амстердама — крыло птицы китайского императора?.. Она держала в стрекозиных лапках сямисен, перебирала струны и тоненько, высоко пела. Заплакать можно было от песни. Я чуть не кинулась к ней, не вырвала сямисен у нее из рук. Она поглядела на меня равнодушно и холодно черными косыми глазками, похожими на черных жужелиц. Ее обнимал дым, поднимающийся вверх от сигарет и курильниц. Вокруг стола сидели и лежали люди, и нагие, и полуодетые. Они курили длинные трубки. Глаза их были полузакрыты. Из-под ресниц они смотрели на поющую девочку. Внезапно мужчина с мордой вепря резко встал, шагнул к столу, протянул руку и погрузил торчащий палец в живую раковину. Девочка застонала, но не перестала щипать струны сямисена и петь кошачью песню. Вепрь, тяжело дыша, просовывал палец все глубже. Он хотел поймать невидимую жемчужину. Он поймал ее. Девочка застонала громче, и из ее глаз выкатились две слезы. Она улыбнулась. Ее веки закрылись. Она продолжала играть. Музыка лилась из-под плачущих струн. Вепрь расстегнул штаны, и маленькая музыкантша взяла в беспомощные раскрытые губки лиловый баклажан, истекающий соленым соком.
Я бросилась вперед. Я хотела выхватить девочку из-под носа у вепря, освободить. Милли властно удержала меня за руку.
— Не трогай их, — сказала она тихо и жестоко. — Ведь ей тоже сладко. Она ничего не понимает, мать продала ее сюда, чтобы ее тельцем делать себе деньги, они бедные люди. Но она видит вокруг, что такое наслаждение, и учится наслаждению из первых рук.
Комнаты. Ложа под балдахинами. Простые грубые кровати, почти тюремные койки. Темные переходы из спальни в спальню. Бордель был большой, можно было заблудиться, потеряться. Я оглядывалась. Раскрылись створки резных старинных дверей, и мы влетели в новый зал. Закинула голову: потолки — выше некуда, мы с Милли стояли как на дне пропасти. Далеко под потолком качалась на сквозняке подвешенная на цепях люстра в виде старой керосиновой лампы. В зале было грязно и темно. На чугунных опорах стояли две ванны, наполненные синей водой. Я потрогала воду пальцами. Теплая. На полу валялись два гимнастических черных мата. Белые тела разлеглись на черном. Девушки спали. Они измучались вконец. Они хотели покоя хоть на полчаса, на жалкий час, пока насиловавшие их, поедающие их пили вино, курили сигары, жадно вталкивали себе в пасти бананы, ананасы, лимоны, вливали коньяк и ром.
— Идем отсюда, — сказала Милли глухо. — Ты глупая овечка. Тебя съедят с потрохами. Если нет закалки, тут можно и помереть от совокупления. Ты многого не знаешь. Я хочу тебя сберечь. Но не уберегу.
Ее губы исказила улыбка ящерицы. С заскрипевшего стула поднялся, грузно переваливаясь с ноги на ногу, человек. Лицо его находилось в тени. В руке он держал кусок ржаного хлеба. От хлеба пахнуло родным, кровным. На его плечах болтался френч со следами оторванных погон. Он внимательно взглянул на меня — я уловила во тьме высверк его глаз — и положил кусок на стол, бережно прикрыв старой газетой.
— Вот как, — сказал он по-голландски. Я продолжала все понимать. — Это меняет дело.
— Мальчик, киска!.. — проворковала Милли заученно и обвораживающе, — наша новая девочка пока не для тебя!.. Обожди…
Человек скрестил руки на груди. Его глаза светились на темном лице, как у дикого кота
— Она пойдет со мной. Я заплатил. Я снял номер. Я дал вам большие деньги. Я ее хозяин.
Милли побледнела. Качнувшись ко мне и прикинувшись вусмерть пьяной, она дернула меня за локоть и дохнула мне в лицо:
— Он крупный военный чин… Иностранец… Здесь проездом… На него охотятся… Он платит, как никто… Он может заплатить даже золотыми слитками… Он мафия… Он требует от девочек невозможного… Одна потеряла сознание, ее откачивали, врачи, лекарства, госпоже Кэй встало в копеечку… Он чудовище… Не ходи с ним… он тебя завлечет, сломает тебя… ты же курочка… дурочка…
Человек глядел на меня. У меня все поплыло перед глазами. Он неотрывно глядел на мою руку, на железное кольцо на моей руке.
Я шагнула к нему из круга света во тьму.
Он взял обеими руками мои руки.
— Идем со мной, — сказал он бесцветным холодным голосом, Голос кутал в непрозрачное покрывало то, что он думал и чувствовал по-настоящему. — Сюда. Вот сюда. За ширму. Здесь на полу матрац. По-спартански. Нас не увидят. А увидят — еще лучше. На войне как на войне. На войне…
— Не ходи с ним! — завизжала Милли.
Он одним властным рывком затащил меня за ширму в мелких китайских цветочках, бросил на черный, испачканный мелом мат, вернулся к визжащей Милли и кулаком заткнул ей рот. Затем он связал ей руки скрученным носовым платком и без слов вытолкал ее за дверь утонувшего во тьме, прокуренного зала.