«Идем в кровать. Я не могу без тебя.»
«Как же я пойду. Ты уже и так меня несешь.»
Он нес ее к постели на руках, как и прежде — бородатый, веселый, сияя глазами из-под насупленных бровей. Бросил на ком белья, на скрученные в клубки белесо-голубые простыни, атласные покрывала, бархатные рваные накидки. Он любил роскошь, цветные старинные ткани, и, как всегда, у него не было денег покупать новые отрезы — он покупал их у старьевщика в еврейском квартале. Зеркало бесстрастно отразило, как его руки рванулись, чтобы разорвать на ней мешок, и вместо этого дикого, лесного движенья они, руки, бережно, как хрустальное, стащили с нее через голову ее бедное платье, погладили покрывшиеся гусиной кожей локти и груди, провели по бороздке внизу живота.
«Твой живот… твой живот, Хендрикье. Твой родной живот.»
Она легла навзничь. Он возлег на нее. Супружество — простое, как хлеб, вкусное, как молоко, настоящее, как воздух, грубое, как жизнь. Нежные руки мужа. Нежные губы мужа. Колкая борода мужа. Потные ребра мужа. Как они тяжело давят на ее отощавшее в скитаниях тело. Он вкладывает в нее себя, и это то, что одно дано ей на земле, хоть и рассудил Бог дщери своей любить многажды. Он говорит с ней мыслями. Как это непривычно. Он поджидал ее в Иной земле. А может, она уже в Мире Ином. Может, они встретились Там, за гранью жизни. Нет. Слишком остро пахнет его пот. Как она нюхала его рубашки, когда он уезжал на этюды. Так. Так. Еще сильнее. Раздави меня. Накажи и увенчай меня яремным супружеством нашим. Смотри, какая я твоя. Быть твоей — это быть в Боге. Для этого нас Он и соединил. Ему грустно. Он из-под облаков ревниво взирает на меня. Он тоже хотел бы меня заполучить. Да я твоя. Смотри, как я до хруста раздвигаю ноги. Как я поднимаю к тебе красную ярость нутра. Как я тяну к тебе свое голодное, сильное сердце. Как я горю огнем — одним огнем: для тебя, только для тебя, всегда для тебя. И никто меня у тебя не отнимет. Качай меня в люльке своей. Пиши меня острой, грубой, нежной кистью своею. Всю раскрась. Если ты снова умрешь, я снова стану тобой. Я снова надену твою рубаху и твои штаны и буду сидеть на площадях с твоими картинами на снегу. И снова в них будут стрелять. И будут стрелять в меня. И я буду заслонять твои картины грудью и животом. Вонзайся в меня. Ты мой нож. Я твой хлеб. Я хочу, чтобы у нас родилась девочка. Сейчас ты изольешься в меня, и дочь зародится во мне. Она осветит меня изнутри, как звезда. Как свеча, и ты зажег ее своею рукой.
Потекла горячая лава охры, кадмия, красного краплака. Ксения крепче ухватила мужа за плечи и закричала:
— Я люблю тебя! Я не хочу, чтобы ты умирал!
«Это я не хочу, чтобы умерла ты. Сейчас я отдышусь. Дай отдышаться. Я давно не обнимал тебя и не был глубоко в тебе. Ты как море. Ты укачала меня. Лежи так. Я буду тебя писать, красками на холсте. Я нарисую тебя. Я оставлю тебя такой, какая ты есть. Дочь родится — это другое. Она будет уже другая. Она будет не ты. Я хочу, чтобы осталась ты. Какая ты есть.»
Он вырвал себя из нее, застонав. От их горячих тел поднимался пар. В открытое окно проникал соленый морской холод. В канале внизу сонно плескалась вода. Раздавался далекий, нежный женский смех. Он, голый, пылающий жаром, подошел к мольберту, покопался в ящике, выдавил краски на палитру — одну, другую.
«Ты моя единственная. Подними голову! Гляди так! На меня! Откинь ногу на покрывало! Стоп! Не шевелись! Так лежи!»
Она знала его приказы. Она застыла, как убитая.
Кисть заплясала по холсту. Кисть лизала холст и целовала. Танцевала; изгибалась. Разъярившись, он ломал кисть и хватал другую, и другая оказывалась более послушной, умницей. На холсте, как по волшебству, появлялась Ксения. Она лежала, пристально глядя на мужа, и не видела, как то, что секунду назад было сгустком красок, становится живым мерцающим телом, плотью зрелой прекрасной женщины, худой и смуглой, с огрузлым после родов животом, со струящимися по мосластым плечам волосами цвета меда и соломы и старого золота, и нити серебра высшей пробы горят в них, и вывернутая пятка просит ее поцеловать и приголубить, ведь эти ноги проделали такой невообразимый путь, и грудь и ребра все в шрамах, ее и били, и стреляли в нее, и ногами пинали ее, плоть бабью, телеса человечьи, — и в глазах, уставленных прямо на любимого и единственного, такое счастье смеется, что золотой ангел высоко над ней, над смеющейся голой женщиной, распластанной на смятой постели, сжал ручки и плачет: твое счастье, бедная, на миг, лишь на миг, а потом опять тьма, дунут на свет, загасят, ни огня не будет, ни свечного язычка. Чернота. Пустота.
«Долго мне еще так лежать?.. Я устала.»
«Устала?.. Сейчас отдохнем. Сейчас я засуну кисти в банку с мыльной водой, чтобы они не засохли, пока мы развлекаемся. Хочешь бисквит? Что блестит у тебя на пальце? Кольцо?..»
Она, потягиваясь, мельком взглянула на железное кольцо, надетое ей на палец генералом, которого она должна была убить на Зимней Войне.
«А, это. Ну да, кольцо. Я же птица. И меня окольцевали.»
Он, стоя голяком у мольберта и протирая мастихин куском грязной фланели, ревниво сдвинул брови.
«При живом-то муже?.. И тебе не совестно?.. Ну ладно. На первый раз прощаю.»
«А на второй?..»
«А на второй просто убью. Узнаю, найду и убью.»
Ксения радостно привскочила на постели.
«А я воскресну и тебя поцелую. Потому что я люблю только тебя, мужа моего. Понял?!»
Она подошла и осторожно, как лисенок из норы, выглянула из-за мужнина плеча, рассматривая портрет. Нарисованная Ксения с измятых простыней и атласных китайских покрывал сияюще глядела на нее. Она глядела на свет, победно и упрямо бьющий из-за шторы, из-за тяжелого мрачного полога, закрывающего альков. Золотой ангел страдальчески рыдал над ней, а она смеялась.
Она смеялась, сумасшедшая девчонка Ксения, седая и пламенная, бросающая своей красотой вызов гибели мира, которую она сама напророчила.
«Юхан!.. Юхан!..»
«Каким странным именем ты зовешь меня. Я не Юхан. Я Рембрандт. И я действительно очень устал. Возиться с тобой на холсте и в красках утомительнее, чем в супружеской постели. Дай мне отдохнуть чуть-чуть. Капельку. Укрой меня чем-нибудь… теплым. Одеялом из овечьей шерсти. Его мне привезли из далеких азийских степей. Один потомок Чингисхана, раскосый князь… забыл его имя. Он был похож на волка. Смуглый, только борода ярко-золотая. Я писал с него портрет. Старик в золотом шлеме. Шлем он мне тоже подарил. Одеяло и шлем. Его убили на канале Зейдер-Зее. За то, что у него не было пары гульденов заплатить проститутке. Убил сутенер. Этот город — город разврата. Почище, чем Армагеддон. Жалко князя. Он обещал взять меня в степи. Он рассказывал… есть такое озеро, синее, как сапфир, в форме человечьего глаза, оно смотрит прямо в небо… Мы поедем туда… Мы обязательно поедем…»
Через несколько мгновений он спал. Беспробудным сном. Храпел. Подергивался. Пускал слюну. Стонал во сне. Ему виделись сны. Вереница снов. Ксения, плача, глядела на него неотрывно, любовалась им, спящим.