Жирная вскочила с земли, полы ее шубки трепал ветер, алмазики в поросячьих ушках играли на Солнце тысячью огней.
— О, — сказала жирная восхищенно. — То, что надо. Я даже не ожидала. Блестяще. Ты кое-что показала нам. Ты нам нужна тем более. Эти голяки, — она презрительно махнула головой на обнаженных солдат, елозящих по снегу, — теперь твои. Делай с ними что хочешь. Они теперь сумасшедшие и слуги твои. Слышишь, как воют сирены?
Вдали, в горлах и кишках Армагеддона, выло, клокотало, свистело, вспыхивало глухими визгами и сдавленными криками.
— Новые солдаты прибудут сюда. И опять будут стрелять. Не нужны им твои цари, Ксения! Ты владеешь огнем; зачем тебе молиться?! На тебя молиться должны!
Две женщины стояли друг против друга.
Голые солдаты топтались на снегу.
Тела Царской Семьи лежали, подобно дровам свежераспиленным, на серебряном снегу под небом голубым.
Жирная вытащила из кармана шубки крохотный револьверчик, изящный смит-вессон, и наставила его на Ксению.
— Посмотрим, — жестко-железно сказала, вытянув руку с оружием, упираясь дулом в Ксеньину грудь, — как ты себя защитишь на этот раз. В моем барабане пули не оплавились. А может… — выблеснул хищный оскал, — ты, дурочка, сыграешь в русскую рулетку?! Как тогда… та, на сибирском рынке, в мерлушковой шапке… бери револьвер!.. Ну?!..
Ксения молчала. Молчали солдаты. Молчало синее небо.
— Боишься, — выдохнула жирная. — Или нет. Ты не боишься. Ты презираешь. Ты не хочешь играть. Тебе жизнь не игрушка. Тебе смерть не забавка. У тебя все серьезно. Не хочешь бросать карту. Не хочешь надевать маску. Идешь с голым лицом. Плюешь на броню. На защиту. Чем же ты защищена?! — пронзительно, зло взвизгнула. — Чем?!
Подняла руку выше и выстрелила, не глядя.
Пуля попала Ксении в голову. Она упала как подкошенная. Жирная торжествующе рассмеялась. Голые солдаты глядели на них с разинутыми ртами. Зимнее Солнце заливало их потоками золота, и в призрачном и счастливом золотом свете на площади появился мальчик.
Он появился незаметно, за спинами солдат. Он обогнул их нагие, мерзнущие тела. Он обошел сугробы, пробрался мимо убитых Царей. Неузнанно, не остановленный никем, без крика, проклятия или шепота, он подошел к рухнувшей на снег Ксении, взял ее за руку. Отпустил. Рука бессильно уронилась в сугроб. Мальчик сел перед Ксенией на корточки. Поднял лицо, исподлобья поглядел на жирную.
— Что пялишься?! — выплюнула жирная, отбросив револьвер на мостовую, выставив из-под шубы слоновую ногу. — Мертвяков не видел?!
— Моя мама не мертвец, — твердо и сурово сказал мальчик. — Моя мама живая. Она всегда остается живой. Всегда. Она добрая чудесница. Она умеет делать чудо и оживит себя. Или Бог ее оживит. Потому что Бог ее любит. А тебя Он не любит и не любил никогда. Я утащу ее отсюда.
— Не утащишь! — крикнула жирная. — Она мне принадлежит! Ее душа! Ее тело! Не трогай! Мое!..
— Я утащу ее, — с силой повторил мальчик. — Она давала мне есть. Она спасла меня от смерти. Она гладила, целовала и ласкала меня. Она любила меня. И даже если не она родила меня, все равно она моя мать.
Он взвалил Ксеньины недвижные руки себе на плечи, ее костистое угластое тело — себе на спину и поволок ее по снегу. Голова ее мертво моталась. Косы мели дорогу.
Сын нес воскрешать мать, и синее небо освещало ему снежный путь, и Солнце всходило нимбом у него над затылком. Солдаты провожали его глазами.
Разрывы ухали вдалеке.
…Он притащил ее в заброшенную церковь на берегу зимней реки. Укрыл ее рогожами, старыми тряпками.
Он поил ее водой изо рта в рот.
Он кормил ее крохами с чужого стола.
Он знал: она будет жить. Его губы забыли все слова, кроме одного: МАМА.
СТИХИРА КСЕНИИ О ВЕЛИКОЙ ФРЕСКЕ ЕЯ
Темнота. Слепота. И я ничего не слышу. Я чувствую — вода льется мне в рот, и я глотаю. Тьма, и глухо, и тоскливо поет внутри одна длинная как нить, пронзительная нота. Схождение с ума. Так вот оно. Я уже за гранью. За бездной. Остаться человеком среди нелюдей. Остаться Ангелом среди воинства Сатаны. Сатана! Я сражалась с ним. Битва Ангела с Сатаной, ха. А кто тебе сказал, что ты Ангел? Кто пришил тебе крылья к лопаткам? Как давят крылья, сынок!.. Как тянут душу вниз… Какие тяжелые они… А у Иссы крылья тоже есть?.. Есть, есть, только они невидимые, Он их в облаках прячет, а то люди Ему позавидуют, как же так, вот Он может в небе жить, а они не могут… А что люди могут… Ничего. Только плакать и стонать. Поить друг друга водой изо рта в рот.
У меня был муж… его звали… Юхан… Давай построим храм в его честь, сынок. Давай, мама! Идем, собирайся. Где котомка?.. Клади в нее обломки досок, щепки, булыжники, камни, кирпичи, все, что увидишь, из чего можно храм построить. Таскаем… трудимся… складываем потихоньку. Склеиваем рыбьим клеем, птичьим пометом, коровьим навозом. Стены растут. Окружают нас каменным кольцом. Меня бьют… гонят взашей: тут не положено строить!.. Возводить!.. Кто дал тебе разрешение!.. Здесь запрещено!.. Никто мне не разрешения не давал. Строю храм, и все тут. И место я выбрала для него отличное — на берегу реки, высоко над Армагеддоном. Серое небо, тучи, холмы, блеск зимней воды внизу, мерцанье жесткого льда. Камешек за камешком, щепка за щепкой… сынок, давай сюда кирпич!.. видишь, какой чудесный храм у нас с тобой получается… Светлый будет, красивый. И птицы будут в вышине летать над ним. И я сама распишу его.
Распишу… Милые краски… Запах ваш… Я сама буду вас, краски, растирать. Нежные, ласковые. Сверкающие. Я вами Сошествие во Ад на стенах нарисую. Фрески размахнутся огромными крыльями. Сплети мне, сынок, из веревок люльку. И я поднимусь в багряную тьму, туда, где, подсвеченные лампадами, сияют белые ризы Спасителя, идущего босыми стопами по черному косогору туда, туда, вниз, все вниз и вниз, — там вопли, стоны, слезы, крики, скрежет, там красное пламя обнимает орущие рты, там руки дрожат в огне, там Ад… и я пишу его по выгибу купола, на святой моей фреске. Вбегаю в храм красивая, хоть и постарела я уже, сынок, и сил в руках моих все меньше, и меркнет зрение мое, и сухожилия летящих ног моих, привычных к снегу и поземке, слабеют и рвутся, но зато два крыла, два крыла за плечами, они горят в ночи, и как же мне с ними трудно в рабочую люльку садиться, не знаю, как их свернуть, как уложить, чтобы расписывать храм не мешали… Мазок… еще мазок… еще. Гляди, как красиво! И я на фреске свой портрет пишу. Красота моя теперь всем, на полмира, видна будет. Гордыня, скажешь?.. Да нет, не скажешь ты так, ты же понимаешь, что красота моя не мне принадлежит… И подаяние собирала, и сама раздавала, а теперь вот на трещиноватую стену краски швыряю: шматок, другой, кусок сусального золота, клочок яичной охры, полоса крови-киновари, сгусток ярко-алого сурика, а вот не жалко мне руку порезать, да зубами прокушу, вот она, кровь моя, пусть льется, красная моя краска, прекрасная, — я тобою утлые темные стены распишу, тобою серое ничто раскрашу, чтоб издалека видно было, всем видно, чтобы ярче горела. Чтоб светился хитон Иссы, перстень Фомы, улыбка Магдалины, плат Марии, мои румяные щеки.