И сын твой будет свободен.
И ты будешь жить на воле, как жила всегда, и сын твой будет жить; и ты забудешь тех, кого убила когда-то.
Еще сильнее пойдет волна. Еще сильнее.
И люди на улицах будут кланяться тебе в пояс, Ксения, и говорить ядовито и ледяно: «Здравствуй, Ксения, убийца, как ты поживаешь на свете». И сыну твоему будут говорить, издевательски гладя по светлой головке: «Здравствуй, сын Ксении, убийцы». И мальчик будет отшатываться и глядеть большими глазами.
А может, и не будут так люди говорить, а быстренько и напрочь забудут все, что ты совершишь здесь. Потому что не будет никого из свидетелей, и ты сама, сметливая Ксения, уж конечно, не разболтаешь.
Вместо губ по Ксеньиному лицу прочертилась нить.
Воздух весь вышел из ее груди вместе с выдохом, тяжелым, как поворот земли.
Люди заворочались тяжко, неподъемно, как медведи в берлогах по весне. Люди оживали медленно, трудно. Опоминались от сладких чугунных плит, их придавивших, от гирь и штанг убивавшего их приговора. Перевернись на живот. На спину. Поднимись. О, как болит все тело. Эта бродяжка… она умеет. Да, может. Ох, как будто надрался вчера в дымину… чудовища виделись. А мастерица. Мы всегда ее будем приглашать такое… выстряпывать. Стряпуха. Это лучше, чем… Да нет сравнения. Не сравнивай. Это… отдельное: оно… только она может. Не забудешь?.. Не забуду. А повторить?.. Ох, страшно. А мне нет. Ну и повторяй. А с меня одного раза хватит. Далеко я ушел. Увела. Я увидел порог. Я уже ногу занес. Я хотел… за ней пойти. Какая музыка звучала!
Обессилевшая, она легла на пол животом. Мальчонка у нее на спине завозился в мешке, запрыгал, забарахтался. Попискивал. Малый человеческий котенок, он впускал ей под лопатки коготочки, он поскуливал, выпрашивая белую густую еду, медово текущую в распахнутый, как для поцелуя или крика, рот. Ксения лежала без чувств. Теперь пришел ее черед уходить отсюда далеко, далеко.
КОНДАК КСЕНИИ ВО СЛАВУ СВ. ИОАННА, ЛЮБИМОГО УЧЕНИКА ГОСПОДА ЕЯ
…ты знаешь, любимая, ты слышишь ли Меня, — это Я говорю тебе, жив, жив Мой любимый ученик.
Я пойду к нему! Где он живет?
Ты пойдешь его искать. Я сказал тебе: хочу, чтоб он пребыл, доколе Я не прииду.
Он на Севере?
Он на Севере, в море, на острове. Отправляйся к нему. Он расскажет тебе о любви. Ты еще не знаешь любви. Твою любовь выпили, а тебе никто чашу не протянул. Оставь все бренное и иди.
Вот, слушаюсь Тебя, встаю и иду. Вот опять вокзал, и стоит и мерзнет товарняк, набитый мешками с зерном и солью, живыми лошадьми и соломой, а еще немного вагонов с крошевом угля, а еще один — с горючей смесью, если она вдруг взорвется, нам всем не жить, все взлетят на воздух., и я прошу солдата, охраняющего лошадей, впустить меня в лошадиный вагон, мол, у меня хлебец есть, я их хлебцем покормлю, я смерть как люблю лошадей, и он раздабривается, молоденький такой солдатик, бритенький, папироска в углу рта, светится весь от радости, что поедет далеко, туда, где по небу цветные круги и полосы ходят, ему рассказывали, — и я мимо него юрк, и втекла в товарняк, забилась за лошажьи ноги, завернулась в хвосты, ощущала ноздрями чудесный запах пота, навоза, жара от высунутых языков, хрипло дышащих морд, слышала музыку ржанья, солдатик мне кричал перед отправлением товарняка: «Побирушка!.. Где ты!..» — но так я и сказалась, где я, я уже ехала, я уже опять тряслась в поезде, я же кочевница была, и вот я вернулась в вечный тряский дом свой, где надо спать на полу, укрывшись соломой, жуя лошадиную еду, и верно, к мордам у них были привязаны торбы с овсом, и я отсыпала немного овса у ближайшей лошади с белым лунным пятном на лбу и пожевала его. И так мы ехали на Север, долго, три дня и три ночи, а может, и три года и три месяца, время смешалось в моей голове, как сполохи в Северном Сиянии, а ведь я уже высовывалась из дыры в крыше вагона, взлезала на лошадь с широкой спиной, подтягивалась к дощатому потолку, отодвигала доску и просовывала голову в пустоту, и там были звезды, белые рои звезд, они набивались мне в волосы, как полова, я стряхивала их и смеялась, и голодные лошади ржали вместе со мной. Овес был давно съеден. На станциях не кормили. Лошади извергали из себя потоки и комки жизни и вони. Я собирала навоз руками и выкидывала в дыру. Мне не было зазорно. Лошади, священные лошади. Все живое живет и пахнет; в жизни есть только жизнь, и ничего больше. Север, чистый холодный Север. Остановись, товарняк. Зачем привезли сюда лошадей? Что они будут делать здесь, в тундре, среди льдов, у моря, белого, как Луна? Здесь не растет овес. Здесь никто не ездит верхом. Вы давали мне зерно из своих торб. Неужели я вас не спасу?
— Девушка-а-а-а!.. Не ходи близко моря, море проглотит!..
Жители тундры кричали мне предостережения. Я выползла из вагона, шатаясь от голода. Ледяной ветер обдул меня всю, затрубил в синий рог неба. То ли весна, то ли ранняя зима? Я подошла к краю земли и вгляделась в море. Белая, ровная, нежно вспыхивающая серебряная тарелка. По ней катается, далеко, яблоко одинокого острова. Мне надо туда попасть.
— Перевези меня, перевозчик!..
В лодке подгребает рыбак. Борода его торчит лопатой. Он старовер и молчун, он знает, что покинет мир и больше сюда никогда не вернется. Я прошу его перевезти меня на остров. Он вздрагивает всем телом.
Он молчит, но я слышу в этом молчании ужас.
— Почему, старик?.. — спрашиваю я.
И тут он разлепляет склеившийся за годы молчания рот и вылепливает горькие слова, и они смолой присыхают ко мне:
— Потому что там живет Всегда Живущий. Его опасно видеть людям смертным. Всех, кто видел его, Бог уже взял давно.
— А вот меня не возьмет!.. — крикнула я запальчиво.
— Садись, — показал старик бородою на лодку. — Доплывем.
И мы поплыли; и светлое море колыхало нас в берестяной колыбели Севера, и я видела рыб, больших севрюг, что ходили под днищем лодки, и любовалась на их колючие бока; и белое Солнце ослепляло нас, и я щурилась из-под руки на волосяную лопату, бороду старого рыбака, ушкуйника, острожника; он греб и греб, мышцы его вздувались, и я была благодарна ему, что он забоялся за мою жизнь, что он не отказал мне, согласился, чтобы я увидела Живущего.
Белые косы воды вились и перевивались, переслаивались перламутром, серебром, молоком. Лодка попадала в яркие пятна света, мы слепли, я окунала руку в холодную воду. Остров приближался. Вот уже близко берег. Вот уже видны лодки, привязанные к колышкам, сараи, банька, косая изба с маленькими окнами под самой крышей. Старовер отвернулся.
— Слезай! Прыгай в воду!.. Дальше не поплыву. Страшусь, — старик в смущении отвернул лицо. Я подобрала холстину и прыгнула. Ледяной мед воды всосал мои пятки и щиколотки, мазнул по икрам.
Навстречу мне по берегу шел человек. Борода вилась кольцами. Горбоносое лицо резало ветер. Он был в высоких болотных сапогах, в бушлате. Руки его были сжаты в тяжелые кулаки. Он шел прямо ко мне, и волосы на моем теле поднялись дыбом — из медного коричневого лица в меня глядели две бездны, и я уже тонула. Я шла по воде навстречу безднам, ступни мои вязли в донном песке, ранки на ногах щипало солью, меня тянуло к идущему, ближе, сильнее, крепче, вот я уже побежала, вот я стремительно полетела, вылетела на отмель, на залысину белой песчаной косы, лечу, воздух ртом ловлю, умираю, задыхаюсь, скорей!.. — и он тоже, смотрю, протягивает ко мне, бегущей, руки, и сам бежит! И с виду он человек как человек! Ничего в нем такого особенно вечного! И вот слишком близко я вижу его, и он хватает меня цепкими руками, привыкшими пилить, рубить, строгать, рыбалить, хватает и крепко притискивает к груди, так, что косточки мои трещат и лопаются! И я утыкаюсь носом в пропахший рыбьей чешуей бушлат.