— Говори, где твои хозяева?!.. Где ваша явка?!.. В какой стране твоя секретная вилла?!..
— Проще было бы ее убрать совсем, Сыпель, Но тогда мы не узнаем никогда, кто с ней в паре. Опасность останется. Другие, под видом ее, возникнут опять и будут работать еще хлеще. Народ уже растлен ею. Мы должны уничтожить других. Других Ксений, ты понимаешь?!
— Понимаю. О чем речь. Ты!.. — Лысый ударил ее рукояткой револьвера по затылку, она застонала. — Говори быстро. Считаю до трех. Если не скажешь… — он поджал губы, морщины на лысине собрались в гармошку, — я прострелю тебе шею. Ты ведь хочешь жить. Ты!
Ксения молчала, ощущая лед стали на затылке, под волосами. Потом сказала:
— Как… мне… жаль тебя.
— Ты! — крикнул лысый еще раз, оскалился и выстрелил Ксении в плечо. Кровь брызнула лысому в лицо. Он наступил Ксении сапогом на спину. Хребет хрустнул. — Я буду стрелять в тебя, пока не изрешечу!
— Стой, — сказал жирный, встал и с грохотом уронил стол. Петух заклекотал, взлетел, шарахнулся к яркой лампе под потолком, упал и стал бегать по полу, махая крыльями и выкатывая оранжевые глаза. Жирный подкатился к лежащей Ксении, схватил ее и посадил на стул. Правая рука ее обвисла. Кость была перебита. Она теряла кровь, лицо ее серело, затягивалось паутиной быстротекущего времени.
— Будешь говорить?!
Она улыбнулась. Вот и глазного зуба у нее нет. Как у Иссы. Симон ей выбил когда-то, обещал вставить. Симон любил ее. И эти люди любят ее. Они даже не подозревают, как. Они хотят ее любить, но боятся. И в страхе все дело. Страх задавил их. Скрутил им руки. Выжал по капле сок из ума. Но души, их свободные души! Она разобьет клетку, в которой сидят их малые, нищие души. Она разобьет клетку, как они разбили ей губы и зубы. Она выпустит их на волю.
Глаз ее заплывал синей и красной кровью. Такие красивые разводы. Перо из павлиньего хвоста. Гундяк хохотнул.
Она подняла левую, от сердца, руку и широко перекрестила мучителей.
— Сволочь!.. издевается, — процедил лысый. — Я ее прошью этой иголкой. Сошью ей брюхо с позвоночником. Дрянь!..
Он выстрелил в нее еще раз. Пуля скользнула по ребру, сорвала кожу, отскочила от стены.
— Стреляй третий раз, — внятно сказала Ксения, — может, убьешь. И тогда посмотришь, как я воскресну. Ведь сегодня воскресенье. Воскресенье сегодня. И твой поганый петух еще трижды не пел.
Она поднялась, обливаясь кровью, шатаясь, еле удерживаясь на ногах. Бирюзовый крест блеснул синим глазом между ключиц. Жирный и лысый попятились. Она пошла прямо на них, улыбаясь. Они пятились к перевернутому столу. Она шла. Она подняла левую руку высоко, высоко. Ее пальцы раздвинулись и шевелились, как языки огня. Она смеялась им в лицо. Беззубый прошамкал:
— Очвечай, шволочь, кто чебя пошлал?!..
Петух взлетел ей на плечо, вцепился когтями в рану. Прокукарекал. Ксения поцеловала петуха в оранжевый, как куртка ламы, глаз.
— Исса, — вышептала она и свалилась как сноп на холодные каменные плиты.
БЛАГОДАРСТВЕННЫЙ ПСАЛОМ КСЕНИИ О ВСТРЕЧЕ С ГЕНЕРАЛОМ
Очнулась я в странной камере. Внутри сруба. Прямо на меня сухими глазками смотрели толстые черные бревна. Под потолком зияли два окна, на них была наброшена паутина решеток. В камере стоял стол, на столе сверкал медным боком старый чайник с изогнутым носиком, лежали: вобла, горбушка ржаного, пачка папирос, спички, в стаканах с витыми ложечками дымился чай цвета яшмы. Я ощупала здоровой рукой пространство вокруг себя. Лежала я на верблюжьей кошме, и даже жалкая крохотная подушка, в виде траченной молью думки, была подоткнута под мою голову. За столом, на массивном гимназическом стуле, обтянутом черной кожей и утыканном вычурными медными копками, сидел человек во френче и курил. Он курил одну папиросу за другой, заложив ногу за ногу. Тяжелый наган в кобуре, висящий на боку, оттягивал ему ремень, и человек то и дело сердито поправлял пояс. Он докурил очередную папиросу, загасил ее в пустой консервной банке и уставился на меня круглыми глазами цвета болота.
— Ну? — спросил он и отхлебнул из стакана чаю. — Как ваше самочувствие?
— Наше, — сказала я вежливо, — наше самочувствие неважнецкое. Раны болят. Может быть, вы перевяжете мне плечо? Где я?
— Мы, — подчеркнул он и залил чай себе в глотку, как горючее в бак, — мы находимся на станции Танхой. Я нашел вас в бессознательном состоянии около Аександровского централа в городе, перекинул поперек лошади и привез сюда. Здесь моя ставка. Здесь вы в безопасности. Я понял, что вас долго мучИли… пытали. Я не расспрашиваю вас ни о чем. Отдыхайте. Я позабочусь о вас.
— Кто вы? — Язык не повиновался мне.
— Я генерал сводной армии. Под моим началом все союзные войска, частично — наемники и несколько дивизий Центра.
Он налил себе в стакан еще чаю. По камере разнесся запах травки, называемой в восточных краях «верблюжьим хвостом». Генерал снова недовольно одернул ремень, с шумом втянул в себя горячий чай и, прищурясь, пристально посмотрел на меня, будто пытаясь запомнить или узнать.
— А Зимняя Война… еще идет?.. — глупо, задыхаясь, спросила я и содрогнулась от воспоминаний. Воспоминания о Войне были страшнее Войны. Не хотела бы я снова оказаться внутри воспоминаний. Я затрясла головой, отгоняя видения. Генерал раскраснелся от чая, усмехнулся. Подмигнул мне.
— А вы как думали, дорогая, — сказал он, утирая пальцем усы. — Еще как идет. И я подозреваю, что нет ей конца. И я найду свой конец на этой Войне. Тут уж ничего не поделаешь. Но н молодая. Вы должны жить. У вас красивые золотые волосы. Ах, батюшки, — всплеснул он руками, соскочил со стула и подошел ко мне, лежащей на кошме, — они наполовину серебряные. Сколько же у вас седых волос. А мордочка молоденькая. Бедняга.
Он присел передо мной на корточки, взял мое лицо в ладони. Близко от себя увидела я гладко выбритые щеки, жестокий нос, похожий на клюв орла, длинные, рыбами уклейками, глаза в сети морщин, залысины, седину. Рот был сжат подковой. Этот человек видывал виды. Он и меня видел насквозь. И я его тоже видела насквозь. Мы друг перед другом были прозрачны, как лилии в пруду.
— Что ж, — сказал он и потрепал меня за щеки, как треплют щенка, — давайте я вам сам руку перевяжу. Все врачи далеко отсюда. В горах. Тем, где стреляют. Эта Война ведется по старинке.
— Какой у нас сейчас год? — спросила я, и горло мое пересохло, а чаю я попросить не пыталась.
— Вы бы лучше спросили, какой век, — пожал генерал плечами и улыбнулся одним углом рта. — Сейчас начало века. Начало. Просвистело немножко времени от начала. Точно какой год, не знаю. Были у меня командирские часы, они показывали минуту, час, день, месяц, год и век. Часы эти в сраженье погибли. Они погибли, а я остался. Вот ведь какое несчастье. И я без них, как без рук. Ничем вам помочь не могу.
Он поднялся с полу, подошел к двери, пошарил в незамеченной мною большой походной сумке, вытащил бинты, марлю, вату, йод, вощеную бумагу, банку с бальзамом. На аптечной банке был написал год нетвердым почерком фармацевта. Я щурилась, силилась разглядеть. Не получалось.