Звук. В мире все – звук.
Все звучит.
Даже если молчит.
У него, разумеется, есть имя.
А чем имя отличается от прозвища?
Да ничем.
Таракан – так стали звать его с самого детства, еще когда у него не было в помине никаких усов. Усищ. «Усики, усики!» – смеялись девицы, пытаясь как можно изощренней поцеловать его, кладя ему руку сначала на ширинку, потом на щеку, пальчиком проводя по еле заметным тогда усам.
Таракан – коротко и ясно, и что тут еще добавить? Не слушаться старших. Не доучиться. Не работать там, где не хочется. Не делать то, что противно. Не… «Не» – острый топор, отрубавший с маху все ненужное. Надо уметь выбирать – он понял это давно. Ребенком. Когда пьяный отец тыкал его рожей в тарелку с молоком, как глупого кота, и вопил над ухом: «Мяукай! Мяукай!»
Он ни разу тогда не сказал отцу: «Мяу», и отец впал в бешенство.
Избитого до того, что внутри синюшного тела кости не ломались, а гнулись, как слепленные из сырой глины, мать отволокла его за ноги к соседке, от греха подальше.
У соседки он лежал долго. Может, неделю. Может, месяц. Он не знал.
Потом соседка прибежала с выпученными, как у жабы, глазами. Отец до смерти забил мать. Это была важная новость. Он сам встал с кровати и оделся. Соседка повела его за руку в их квартиру. Он стоял посреди единственной их комнаты, где они ютились втроем, и глядел на военный строй полных и пустых бутылок, стоящих и лежащих: на столе, на полу, на продавленном ветхом диване. Бутылки стояли, как солдаты-герои, и валялись, как убитые.
Среди бутылок лежала мать. Все тело матери изукрашено лиловым и красным, и алым, и синим. Может, накрасилась на карнавал? Удивительно, но отец, избивая женщину, не тронул ее лицо. Чудовищный кулак истязал плоть, но не серебряное спокойное блюдо, где стояла чистая вода души. Душа лилась из неповрежденного неподвижного лица в мир, пришедший смотреть на дело людских рук. Смотрел и Таракан. Он понял: мать мертва, больше не встанет. Что такое тело без души? «Ее положат в землю, и сегодня же ее начнут жрать черви», – подумал он. Железные мысли ворочались под костью черепа жестко, правдиво. Он никогда не лгал ни родителям, ни соседям, ни себе. Знал: скажешь правду – или убьют, или вознесут. Третьего не дано.
У двери на балкон валялся отец. На его голой груди, под разорванной рубахой, лунно отсвечивала пустая бутылка из-под текилы. На этикетке нарисована агава. Толстые синие листья. Толстые синие губы отца. «Иисусе сладчайший, да ведь он не дышит», – услышал он рядом истеричный женский голос и зажмурился.
Таракана определили в католический детский дом. Его недолго продержали там. Он сбегал оттуда четыре раза, и каждый раз его возвращали, подключая к поискам полицию и церковь. Священник бесполезно и терпеливо беседовал с ним. Вернее, говорил падре, а Таракан слушал. С виду покорно, а губы и зубы танцевали, разрывая рот изнутри нечестивым хохотом. Комнату, где жили его родители, отдали другим людям. Он пришел домой, на пороге его встретила пухлая, как дешевое тако, набитое гнилыми овощами и тухлым мясом, широколицая тетка, скорчила ему рожу, показала дулю: «Забудь этот адрес, парень!» Таракан пошарил глазами по стенам. Увидал гитару. Ее купил когда-то покойный отец. Играл неумело, некрасиво, брямкая подзаборными, скрюченными пальцами по медным струнам.
– Отдайте гитару, – попросил он. Взмахнул рукой и пальцем показал. Тетка проследила за его взглядом и жестом. Он ждал всего: брани, тычка, – а она на удивленье быстро, послушно шагнула к стене, сняла гитару с крючка:
– Бери, черт с тобой! Твоя так твоя! И добавила, глядя ему в уходящую навек спину: – Глядишь, денег песней заработаешь.
Таракан шел, прижимая гитару к боку, край деки врезался в ребра. Он пришел к другу, к Алехо Гонсалесу. Огромный муравейник семейства Гонсалес не слишком обрадовался гостю. Таракан сидел за столом молча, почти ничего не ел, а сеньора Гонсалес придирчиво глядела, что и как он берет со стола и отправляет в рот.
– Идем, – махнул рукой Таракан, – потолковать надо. – Алехо покорно поплелся за ним в патио. Там сидели на корточках, курили.
– Мать запрещает мне курить, – поморщился Алехо и плюнул на сигарету, и в пальцах растер.
– А петь она тебе не запрещает? – поинтересовался Таракан.
– Петь? Ты про что?
– Все про то. У меня вот гитара.
– Вижу.
– Давай станем марьячис?
– Ты что, обкурился?
– Это ты дурак. Тебе что, бабки не нужны?
– Бабки всем нужны.
– То-то. Думай.
Алехо думал недолго. Обзвонил знакомых.
Уже через неделю их, с гитарами и звонкими юными голосами, было трое: третьего звали Федерико, и он был толстый и хромой, и индеец, и нахал, и могучий нос у него был как у воина с фресок майя в Пирамиде Улитки в Куикуилько, и курил он не табак, а пьяную травку и в кармане носил классный, крутейший, потрясный обсидиановый нож, и хвастался: «Этот нож мой предок в глотку врагов всаживал!» – и мог даже так: гитара на колене, одной рукой струны рвет, другой – страшный нож кверху подбрасывает, и каменные сколы играют, как лед, алмаз.
Еще через месяц – четверо.
И у всех гитары.
Прибилась еще девушка со скрипкой, долго не проработала – Федерико и четвертый парень, Мигель, попытались трахнуть ее на пустыре, после особо удачного концерта в кафе «Акапулько». В сумках деньги, красотка рядом, пусть не совсем красотка, но и так сойдет – белые патлы вдоль лица веревками висят, скалит белые зубы, а глазного нет, любовник, что ли, выбил? Как она визжала – как поросенок! Ногами воздух била! И пару раз им по штанам попала. Парни орали, сквернословили. Оба пьяны были, потому и не смогли дело довести до конца. А тут, над всей возней, и Таракан появился, и беловолосая девка завопила: «Кукарача-а-а-а!» – и перекатилась по сухой земле ближе к нему, так солдат катится прочь от воронки, от взрыва.
Из кармана у Федерико выпал его знаменитый нож, и Таракан подхватил его гибкими воровскими пальцами – и закрутил в кулаке, и взял в зубы. Шагнул к пыхтящим, ошалевшим. Девка свернулась перламутровой полуголой улиткой у его ног. Он подумал: «Сейчас землю будет целовать, о помощи молить». Размахнулся, ударил Федерико по роже. Под кожей медленно расплывался цветок синей крови. Еще раз ударил. Федерико упал виском на землю. Камень разодрал ему щеку. Он завизжал:
– Попробуй ударь! Ну еще ударь!
Замолк: увидел свой нож у Таракана в зубах. Полз задом, шурша ягодицами по земле, пятился, исчезнуть пытался, истаять.
– Вставай, – сказал Таракан белой, – отряхнись, пойдем кофе попьем. Я угощаю. Ты их прости. Дурни они. – Дал ей руку – как кавалер. Они попили пахнущий перцем кофе на балконе «Акапулько», белая ушла, и больше Таракан ее не видел.
А каменный нож Федерико он себе оставил. По праву победителя.