Федерико пытался выманить нож. Бесполезно. Таракан нутром чуял: нож непростой. Много рук касалось рукояти. Много орущих тел раскрывалось, разымалось под лезвием, под розовым сколом острия. Его занимало: как же его сделали? и когда? как откалывали куски породы? как и чем стачивали твердый серо-розовый камень? – но на все эти любопытства никто и никогда не мог уже дать ответ. Нож вынырнул из глубин времени, как каменная рыба, и угнездился в ладони Таракана: хорошо бы навек.
Но Таракан знал, что нет ничего вечного; и люди, обегающие его по утрам, когда он стоял в подземном переходе с гитарой в руках, а парни рядом, и все вместе они голосили о счастье и радости, – эти люди тоже знали, что вечного ничего нет, и надо было ловить момент, надо было жить немедленно, тут же, теперь, не думая ни о каком завтрашнем дне.
Таракан жил сначала у Алехо, потом они, все вчетвером, снимали жилье рядом с парком Сочимилько. Доходное местечко, парк рядом, лодки, туристы, пой не хочу! Мебели у них никакой в квартирешке не было – на полу лежали полосатые и цветастые матрацы, найденные на свалке, ветхие ковры и стащенные из кафе циновки. Сиди не хочу, лежи не хочу. Алехо все время стоял на кухне, варил кофе в кривой медной джезве. Мигель упражнялся на гитаре, отрабатывал приемы. Федерико горбился над ноутбуком, бесконечно слушал музыку: народные песни, рок-группы, ансамбли, симфонии, танго, снова пронзительные вопли этно – Африка, Боливия, Япония. «Чувак, отдохни малость, в ушах звенит!» – кричал над его ухом Таракан, а Федерико не слышал: он упивался «Смертью Изольды». Его череп был кастрюлей, там варилась густая каша из музыки.
И Таракан всем сердцем любил этих парней; рядом с ними он сам становился музыкантом, певцом, мужчиной. Он хотел разбогатеть, все повторял парням: «Мы сделаем погоду, вот увидите, сделаем!» В чем заключалась эта будущая погода, он сам не мог толком сказать. Стать знаменитыми марьячис? В Мехико полно уличных певцов, немногие выбираются на мировые подмостки – на эстраду, в оперу. Пролезть на радио? В телевизор? И чтобы журналисты строчили о тебе статьи, как из пулемета?
Они думали о славе ровно столько минут в день, сколько надо было, чтобы чувствовать себя здоровыми, сильными и красивыми. «Слава, ты где? Подожди! Мы скоро!» Слава ждала их. За углом. За поворотом. На пляже. В дешевом ресторанчике близ древней пирамиды. Допивая пульке, Таракан щурился на солнце, кулаком вытирал пот под носом и щупал в кармане обсидиановый нож.
Нож был как живой. Будто каменный младенец. Зародыш.
«Что он родит? Смерть? Жизнь?»
«Если баба при мне не сможет разродиться, я разрежу ей вот этим ножом брюхо», – туманно и весело думал он, заказывая еще стакан пульке, тягучего, молочно-голубого, дымно-зеленого, дьявольского, пахнущего сырым гнилым мясом, сумасшедшего, из сока синей агавы, напитка отцов, матерей, предков.
Они возвращались с океана в дом Торрес, и Ром спрашивал себя: что за страна за окном и правда ли, что он тут? Ветер жизни занес его сюда, а есть ветер смерти? Он часто думал о бабушке, но уже без лекарственной, больной горечи во рту. За окном автобуса летели поля, фермы, расхаживали павлины в своей смешной и безмерной гордыне; вспыхивали в закатном солнце темным янтарем пальмы, прыгали детишки возле уличных кафе, смуглые и голые, и головы в индейских ярких перьях. По встречной вжикали колеса машин, асфальт ложился под автобус покорно, отдаваясь скорости. «Всюду смерть», – вспомнил Ром слова Фани Марковны. Так она сказала, когда он помогал ей перейти дорогу – она хотела купить у торговки пирожков с повидлом, а торговка стояла на том берегу реки. Бурной, опасной асфальтовой реки с железными колесными кораблями. Да, всюду смерть, и они могут разбиться на этом шоссе; но не разобьются. Их смерть еще далеко. Очень далеко. Как далекая музыка.
А ведь смерть и правда музыка. Может, когда люди умирают, они слышат музыку? Может, им кто-то поет? Длинную, нежную, сладкую песню? Такую, как пела когда-то бабушка? Иначе почему у многих мертвецов на губах не гримаса ужаса, а тихая улыбка?
Автобус тек, как липкая улитка, по горячему, плавящемуся под солнцем шоссе. Города, городишки, деревеньки. Особняки. Хижины. И здесь, как везде, богатые – и бедные. И ничем это уже не исправить. А люди всю жизнь хотят поломать миропорядок. Хотят – и не могут. Руки слабы. Сердца – слабы.
– Ром, павлин, гляди! Красивый какой! – крикнула Фелисидад и прижала нос к стеклу.
«Она ребенок, – подумал Ром, – какое ей замужество?» Сжал ее смуглую лапку. Тепло перетекло из руки в руку.
Я не могу без тебя, сказало тепло теплу.
И я тоже, так тепло ответило.
Люди разговаривают молча. Утрачено древнее искусство разговаривать без слов. Это могут только влюбленные или маги. И больше никто в целом свете.
Нет! Звери могут. Птицы. Пчелы. Все живое – может.
А мертвые? Оттуда – можно услышать голос?
Мчались за окном пальмы, агавы, платаны, дышала жаром чужая земля. Это теперь его земля. И его женщина. И не отвертишься.
Ром прижал Фелисидад к себе. Она склонила голову ему на плечо и уснула.
До Мехико оставалось совсем немного. Две, три остановки.
– Милые! Ах, дорогие!
– С Новым годом!
Роса и Пабло набросились на них сразу – они стояли ближе всех к двери.
– Ну дайте же им пройти! Хесус, возьми у Рома рюкзак!
– Эмильяно, брысь на кухню! Быстро чай! Сделаем матэ! Взбодримся!
Лусия и София стояли рядышком, умиленно сложив на груди ручки: две старые голубки, влюбленными любуются, сейчас им на плечи сядут и белыми крылышками затрепещут.
– Ну как там Тихий океан?! Жив?! Не утонули, вижу, и то хорошо!
– Мигель, что мелешь! Дай им передохнуть! Дорога длинная…
– Фели! Ты похорошела вдвое!
– Почему не вчетверо?! Бери выше!
– Ребята, есть свежие энчиладас, будете?
– Они будут все! Все, все!
Они молчали – говорили за них.
И это было так прекрасно.
Вот стол, и он заставлен яствами, и половину из них он никогда не видывал и не едал; все чужое и родное, и все переплелось – испанские возгласы и русское хлопанье по плечу, белозубые южные, пустынные улыбки и жгучие кудри – и старая вечная седина, белый тонкий печальный снег, льющийся с затылков на старые тощие плечи; люди, люди, да вы везде одинаковые – что в Мексике, что в России, и где же вражда и война, где же непонимание и преграды? Их нет. И не было никогда! Зачем войны? Зачем смерть? Боль – зачем? Господи, его любви всего пятнадцать лет! И он хочет, чтобы она родила ему ребенка?
Да. Хочет. Хочет!
Они ели и пили, по-русски чокались рюмками с текилой и пульке, стаканами с кока-колой и апельсиновым соком, хохотали, рассказывали, перебивая друг друга, и речь лилась медом и прерывалась синкопами, колючие искры смеха вспыхивали тут и там, булькало вино, серебряными мальками выныривали быстрые глаза из полумрака, света, дыма, ночи, руки плыли рыбами и сталкивались гладкими боками, головы клонились, и выше, выше поднималась счастливая душа над гудящим кругом людей за столом, наблюдая сверху эти кольца дыма, и розы в огромных стеклянных вазах, и затылки и плечи, и волосы и одежды, и еще, еще выше, из-под крыши так хорошо видно, какие все маленькие, как мал этот дом во тьме великой земли, как нежно и тускло горят его огни – патио во тьме, и дорога во тьме, и ночь обняла Мехико, и рядом аэропорт, и слышен гул самолетов – они взлетают и садятся, садятся и взлетают, и кого они унесут к счастью, а кого к горю, разве это известно?