Они вышли из-под земли рука об руку, и им под ноги метнулся, как собака, человек. Одеянье на нем то ли сгорело, то ли истлело, то ли ветер развеял: лохмотья, опорки, и в дырах — раны, и на груди, как алые вериги, — рубцы. Изможденный, затравленный лик. Морда собачья. Он садился на снег, поднимал морду, выл в черное небо, выл на человечьем, всем понятном милом языке, боясь людей, робея, умоляя, взывал, взвывал:
— Люди, родные люди!.. Послушайте-ка, а!.. Я долго шел. Я натрудил стопы. Издалека пришел я — ой, как издалека-то!.. отсюдова не видно. Все, что в котомку заховал с родины милой для долгого странствия, давно уж подчистую съел и выпил. Из Галилеи я, из Галилеи!.. — слыхали?.. — село это такое, сельцо под Ярославлем… Господи, а уж красиво-то сельцо!.. В лечебницу попал по дороге… забрали меня… так долгонько там пытали меня… иглами кололи, били цепями… а после в цепи заковали — и на Острова… Дак вить из Галилеи я!.. не умею по-вашему, по-армагеддонски-то, балакать… Гривенник мне подайте, али двугривенный… я и водички тут попью, и булочку куплю. Жажда замучила… глотка сохнет… мне в глотку-то там, на Островах, свинец горячий лили!.. я и то жив остался. Жажду… инда казнь это какая, што ли?.. Подайте, граждане армагеддонцы и гости Столицы!.. век поминать вас буду…
Две проститутки, черная и белая, обе в сетчатых колготках — в мороз, с фонарями кричащих нарумяненных щек, с гребнями взбитых грив надо лбами, скривили губки:
— У нас и такой-то деньги отродясь не бывало в карманах, ты, наркоман грязный. Вот если б ты десять долларов попросил — куда ни шло.
— На… и проваливай!.. Разносят заразу…
Воспителла крепко сжала руку Леха, и их сжатые руки покрестил снег, отвесно летящий с небес.
— Лех. А может, это Он.
— Может.
— Так вот Он придет, и Его никто не узнает. Никто.
— Нет. Узнают. Он же придет в силе и славе, с громом и молнией. В торжестве. Как и было Им предсказано.
— Ты такой верующий?!..
— Я всю Войну носил крестик. Все сраженья. Я и сейчас его ношу. Я русский, Воспителла. И на тебе крестик тоже. Как у тебя язык повернулся спросить. Пусть я грешник. Пусть я убил. Пусть я еще убью. Но я же покаюсь.
Он сильней, больней, жесточе сжал ее руку и закричал на всю улицу:
— Покаюсь! Покаюсь!
Резкий ужас. Резкий, как болевой удар, запрещенный, нечестный, под ребро, под дых — в честном бою. Это снова память. Опять — вспомнить. Никуда от нее не деться. Опять на кого-то до ужаса похож этот спятивший старик из-под Ярославля. На кого?!
НА ТОГО, В ПУСТОЙ КОМНАТЕ, МЕРТВЕЦА.
Все мы на кого-то похожи. А верней — друг на друга. Нас отдельных — нет. Мы выдумали себе отдельности. Чтобы удобней было любить, жениться, расходиться, рожать, оплакивать, сражаться, ревновать, убивать, сжигать прах. Все мы были друг другом. Все мы будем друг другом. Я буду этим стариком из Галилеи. Убитая на Войне Люсиль уже стала моей Воспителлой. Воспителла поет песни Люсиль. Носит ее, с блесткой, платье. А еще?! Еще кто там стал моей Воспителлой?! Я же приказывал себе — вспомни!
Твоя маленькая жена Женевьева?!
Или та… таксистка… извозчица… в Париже… та, с брошенными на руль машины руками, с острым взглядом хорошенькой лиски из-под косо срезанной челки, та, отлично, отчетливо говорящая по-русски казацкая оторва, наставлявшая на него револьвер… стрелявшая в него… не промахнувшаяся… не…
Батюшка благословил меня. Он благословил меня на ночь. Он дал мне хлеб утешенья.
Как воют собаки. Они вынимают из тела душу. Это не собаки. Это волки. Они воют, подняв морды к Луне. Я засыпаю, сплю, и ко мне приходит старик в золотом шлеме. Он смертельно похож на Отца. Он шепчет мне в ухо: меня зовут Святой Николай, я воин, я солдат, я умру за тебя, доченька. Я сражусь за тебя, и мне все равно, победа или пораженье ждет меня. Ведь все это — за тебя и во имя тебя. Спасибо, батюшка. Ты меня благословил. Дай, милостивый Бог, мне срок, и я благословлю тебя тоже.
Человек в золотом шлеме сел рядом с ней, близко, стащил с головы шлем, и она, сквозь налетающий сон, ворочаясь на жестком дощатом настиле, еле укрытом тюремной дурно пахнущей ветошью, увидала: лысина, медная, загорелая, должно быть, на летних рыбалках, через все темя — грубо заросший страшный шрам от сабельного, наотмашь, удара, в ухе блестит золотая серьга, глаза прижмурены, косят, будто слепые, и щека светится изнутри, как светится желтый лимон или тусклая лампа, всеми золотыми морщинами, всей дубовой корой старой, изрытой временем кожи, и скула лоснится — то ли от жира, от масла, что смазал с куска хлеба, пока ел, жадно и голодно глотая, то ли от протекшей одинокой слезы. Кто ты? Я твой Отец, доченька. Зачем ты пришел?.. Я пришел к тебе. Я пришел сказать тебе, что я солдат Зимней Войны, и что я хочу победить, даже если победы никогда не будет. Я буду биться во имя твое.
Это я буду биться во имя твое!..
Она поднялась на локте, расширив глаза. Бабы спали. Сопели, храпели. В долбленой колоде спала девочка. В мерзлой земле почивала, истлевала ее мертвая мать. Отец!.. Ты же умер!.. Тебя же убили… Ничего я не умер. Он, живой, сидел, ссутулившись, рядом с ней, на полу, вытаскивал из кармана солдатской шинели самокрутку, раскуривал вонючий, крепкий самосад. Ты призрак!.. ты — отец Иакинф… Ну что ты мелешь, дочка. Иакинф поджарый и черноглазый. И щеки у него ввалились. И он горит и пылает истово. И он пророк. А я просто солдат. Я просто солдат и бывший моряк, и на флоте, на кораблях, мне прокололи матросы мочку раскаленной иголкой и вставили золотую серьгу, как пирату. Серьга приносит мужчине удачу в бою на Войне. Доченька, твой образок всегда у меня на груди.
А ты помнишь мою Мать, Отец?!
Как не помнить. Помню. И люблю.
Он затянулся жадно и тоскливо, и его вдох не кончался, он втягивал в себя весь горький, нищий воздух посеченной снегами земли. Отец, как я устала мучиться на Островах! Возьми меня к себе, на небо. Дурочка, я ж не на небе, а на земле. Брось рассказывать мне сказки, Отец. Я уже большая. Я знаю, что ты на небе. А я — на земле. И ты оттуда, с неба, все видишь и знаешь, что со мной еще на земле случится. А я ничего не знаю. Ничего! Так скажи мне! Скажи! Открой!
Все и случится. Слышишь, воют собаки? Слышишь, воет и плачет черный Блэк?!.. Это новых людей ведут гуртом на расстрел, на побережье, ко рвам. Собаки, бегите. Перегрызайте веревки. Подкапывайте лапами, когтями снег и землю под тюремными конурами. Бегите на волю. Бегите хоть вы, если люди не могут.
Я убегу, Отец! Я — собака! Я выкопаю яму… подкоп… когтями, ногтями…
Я вижу, как тает твоя самокрутка. Закури еще. Кури. Мне сладко нюхать твой дым. Не уходи. На тебе нет короны. На тебе нет твоей любимой военной фуражки. У тебя на коленях лежит, как ребенок, твой золотой шлем. Кто тебе его выковал из чистого золота?! Ты просто солдат. Не говори мне о моем будущем. Я не хочу его знать. Может, его не будет. Я помню, как играл в короне синий камень ясными огнями. Как Мать улыбалась тебе и мне. Она шептала: как ты похожа на Отца.