Кармела улыбнулась ему, послала воздушный поцелуй и вышла, громко хлопнув створками старинных дверей. Девочки, я уже пьян, налейте мне еще. Это ушла вон, в ночь и снег, женщина, которую я убил. О, да вы и впрямь пьяны. Дарима, еще глинтвейну. Чего мелочиться, не разливай по чашкам, тащи сразу всю кастрюлю. Гулять так гулять. Шрамы на лице красны от мороза. От вина. В шрамах, под кожей, бьется и переливается красное вино, боль жизни. Воин, чтобы выжить, должен пить кровь. Мужчина, чтобы жить, должен любить женщину. Девчонки, вы видали Войну. Вы сибирячки. Вы бурятки, степнячки. Вы помните, как там стреляют, в горах, на льду Озера?!.. Я сейчас человека убил. Еще одного. Я убивал на Войне. Я убиваю. Это был мой враг. Враг, поняли?!.. И я его убил. Мне не привыкать. Что вы на меня так плотоядно смотрите?!.. переглядываетесь… вы надо мной смеетесь, да?!..
Дарима подошла к нему сзади. Морин-Хур — спереди. Села перед ним на корточки. Они обе протянули к нему руки. Их нежные пальцы ходили по нему взад-вперед, летали, сбрасывали с него одежду, как сухие листья. Девочки!.. лапочки… что вы делаете?!.. пустите… что вы, что?!.. Они беззвучно хохотали. Они радостно, неподвижно улыбались. На пол, на печь летели куртка, свитер, шарф, рубаха. Ремень джинсов отлетел прочь, и пряжка брякнулась со звоном о печную вьюшку. Они смеялись. В их глазах светились покой, радость, самоупоение, торжество. О, смиренное, мудрое спокойствие: так надо. Мы так хотим. Великий Будда так хочет. Он боролся с ними. Отбрасывал их цепкие маленькие смуглые руки. У него уже не было сил. Они были женщины. С ними было воевать смешно. Они сбросили его с кресла на пол, укрытый рогожкой в пятнах масляной краски, и оседлали его, как коня, как больного кентавра.
Какое нежное, дышащее нездешним светом у него стало во сне лицо.
Его теперь видел только Бог.
Он спал прямо на полу, уронив голову в сгиб руки, голый. Ему снился сон. Каменистая пустынная дорога. Жаркий медовый, оранжевый вечер. Солнце заходит. По дороге идет он сам, в грязном складчатом хитоне. Он не помнит, как его зовут. Все называют его странным именем, непривычным для русского уха. Вот дом, сложенный из белого известняка, увитый диким виноградом. Около дома — оливы, их корни купаются в пыли, поодаль — тутовое дерево, прелестная шелковица, и черные и розовые ягоды, сладкие, как мед, свешиваются, будто женские серьги, качаются под тихим вечерним ветром. Навстречу ему из ворот дома выходят и идут две женщины в длинных одеждах, волочащихся в пыли. Мешковина, грубое домотканое рядно. Рогожа. Ах, женщины, мне знакомы ваши милые лица. Они подходят ближе. Не может быть! Кармела!.. Женевьева!.. Около входа в дом, на корточках, сидит еще одна женщина, чистит овощи. Отирает пот со лба костяшками пальцев. Нож выскальзывает из ее ладони, валится в корзину с картошкой. Лица ее не видно — только русые длинные волосы струятся до земли по плечам, по спине, закрывая ей лоб, глаза и щеки, как золотой плат. Кто ты?.. Люсиль?.. Она не поднимает лица. Она ловит нож и снова вонзает его в грубую, пыльную картофелину. Скрипит дверь. На пороге еще девушка, закутанная в глухое, до горла, полотно. Ее сияющие глаза смеются, полны счастья и любви. Он не заслужил еще такой любви. Он солдат, и его босые ноги сбиты в кровь. Он наемник. Зачем ты смеешься надо мной! Зачем так ал твой рот! Я не смеюсь. Я радуюсь тебе. Я люблю тебя. Как зовут тебя? Ты сам знаешь. Я сказала тебе это давно, там, в зимней мрачной спальне, на шкурах белого северного медведя, на северной льдине близ острова Колгуев. А!.. Клеопатра… Ты так и не убила меня. Это была нечестная игра. Но я простил тебя.
Но что еще за лицо из жаркой тьмы за тобой?.. из теплой, пустынной тьмы… Я привык к снегу. Я заносим снегами. Я посекаем ветрами. Я не могу видеть, кто там стоит в плотной и густой теплой тьме, мерцает золотым лицом, тянет ко мне глаза, губы. Серый огонь. Зеленый озерный блеск. Есть у Господа загадка, мне ее не разгадать. Ближе, ближе, лицо. Я не различаю тебя. Я хочу… осязать, целовать тебя… Я грубый солдат. Я ходил в рукопашный бой. Я горел внутри танка. Я ложился в траншею, чтобы спасти свою никому не нужную жизнь, и снаряды рвались вокруг меня, и мины лежали подо мной, как рогатые жабы. Я хочу, чтобы ты приблизилось ко мне, лицо, и я бы разгадал тебя своим живым лицом. Еще теплым. Еще живым. Еще моим. Оно может стать твоим. Оно уже — твое.
Свет, выбрызнувший снизу, изнутри, выхватил из тьмы покачивающуюся нежно-золотую, струистую прядь, выступ круглого, как мандарин, подбородка, улыбку. Она улыбалась. Она глядела на него. Грустно, исподлобья. Серый, зеленый огонь, озерные слезы, зеленый лед расстрельного морского залива, сколотый коваными сапогами. Свет ласкал крестик на голой груди. Ты голая передо мной, и ты не стыдишься меня. Зачем в золоте — синее. Что у тебя в волосах. Нежные золотые зубцы над теменем, и пряди струятся из-под бликов и золотых зубьев вниз, по шее и по плечам, и, может, ты Божья Мать, а я об этом ничего не знаю, не умею даже тебе молиться. Ты улыбаешься. Ты не Божья Мать. Ты оборачиваешь ко мне лицо, прелестней коего я не видал еще на свете. И свет, свет, бьющий снизу и сбоку, цепляет золотым когтем в твоих волосах огромный кабошон, синий Царский сапфир, подвешенный на цепочке, на тонкой золотой бечевке: да будет возвращено красоте ее наследье, пусть Бог сам вынет изо лба свой Глаз и поднесет его тебе на голой дрожащей ладони. Пусть он ослепнет без всевидящей мудрости. Зато ты, моя жизнь, моя вечная жизнь и любовь, пребудешь красавицей, после крови, ужасов и пыток, на своем первом и последнем, великом празднике.
Он подался вперед, чтобы упасть к ее ногам. Тьма заволокла его всего, запеленала, как младенца, туго скрутила черными смирительными простынями по рукам и ногам.
…А горящий самолет, где сгорает заживо мой отец, летчик французской авиации, все падает, падает. Падает в океан.
Он падает в океан наяву, и со всех экранов, со всех фотографий, с кадров всех кинохроник. И я все закрываю лицо руками.
Пацан, спасибо тебе. Эшче Польска не сгинела. Ты довез меня до аэропорта. И я взяла билет. Какое счастье, что я выхватила у Черного того, у Вацлава, когда прыгала в вагонное окно, из рук паспорт и визу. А деньги у меня всегда с собой. Тут. В кармане широкой юбки.
А пани разве не русская?.. разве пани француженка?.. почему ж отец — французский летчик?.. Так вышло. Он мне приемный отец. Я ему — названая дочь. Роднее родного. Так бывает, мальчишка. О, пани… мне тоже, пока я пани вез… стала родней родного.
Да, и так тоже бывает, и ты не был бы мужчиной, если б не сказал мне это теперь.
Я вижу горящий самолет. Он всегда в кадре. Он летит медленно, плывет неостановимо. Лех рассказывал про Черного Ангела на Войне. Черный горящий самолет, объятый красным пламенем. Мой отец был тоже Ангел. А я об этом не знала. Знаю теперь.
Каково человеку сгореть заживо. Война есть Война. Вот уже остова самолетного не видно. И пилот не успел катапультироваться. Я вижу только пламя — мои глаза заполняет огонь, красно-золотое бешенство огня. Огонь, огонь — во всю широту моего страха, моей любви.
Что такое смерть, коханый мой? Это огонь, что пожирает наше живое страданье. Что такое жизнь?.. Это огонь, и он приносит нам страданье и боль. И мы должны поделить свою любовь между болью и бессмертием.