— Ловко мы с тобой, — он обернул ко мне перепачканное кровью лицо. — Живы. Это главное. Теперь вперед. Вперед!
— Куда… вперед?!
Он завел мотор. Рванул руль вправо, еще вправо. Круто забрал вправо, мгновенно вырулил из темного ночного двора на дорогу. Сзади стреляли. Попали в заднее стекло, разнесли его вдребезги; пуля застряла в сиденье. «Только бы шину не прострелили, прострелят колесо — догонят запросто», — подумала я. А машина уже мчалась по улице, вылетала, как пуля, на шоссе, и я опять зажмурила глаза — так быстро Ким гнал машину, быстро, как мог.
— Куда мы?! Куда, Ким?!
Ким молчал. Гнал машину. Я плакала, кусая губы, глядя на ночную, мокрую от стремительно пронесшегося дождя дорогу, и на черном, как вакса, асфальте блестели, расплываясь и мерцая, как нефтяные радужные пятна, отраженья сумасшедших ночных фонарей.
— Ты думаешь, Мария, нам некуда податься в Москве?
— Не вези меня к себе! Беер знает твой адрес! Если он жив — его люди тебя мгновенно найдут!
— Хорошо. Тогда поедем вон из Москвы.
Он остановил машину далеко за городом, в поселке, название которого Мария не смогла рассмотреть на плохо освещенном дорожном указателе. Темные тени елей, лиственниц вдоль дороги. Старые деревянные дома, старые дачи. Один напрочь сгоревший дом — только черный горелый скелет выступает, облитый лунным светом, из мороси и тьмы. Лунная осенняя ночь. Тучи рвет резкий ветер. Марии холодно. Она ежится в черном тонком платье. Золотая нитка люрекса блестит в свете Луны, когда Ким вынимает ее на руках из машины.
— Куда мы приехали?.. Чей это дом?..
— Славика.
— Какого Славика?..
— Моего напарника. Наемного киллера, как и я. Славки Пирогова. Ты его помнишь. Он был со мной в тот день, когда Беер тебя…
Он не договорил. Мария закрыла ему рот рукой.
— Не надо. Не надо, прошу тебя.
— Не буду.
Он донес ее на руках до крыльца. Старый деревянный дом походил на облезлый деревянный терем — с коньками, с башенками, с полусгнившими резными наличниками; темные ветхие доски обшивки просматривались насквозь, как прозрачный старый черный мед. Ким поставил Марию на ноги, пошарил рукой на полочке, прибитой над дверью.
— Ага, ключ тут. Считай, мы дома. — Он открыл дверь, поднажал на нее, забухшую от сырости, плечом. Внес Марию в сенцы. — Ух, какой сырой дух! Славка давно здесь не был, не топил. Сейчас натопим печь, согреем воды, я тебя обмою… и чаю заварим. У Славки тут зимние запасы чая и сахара. Может, и сухари, и консервы отыщем. И начнется наша новая жизнь. Как нога?
— Больно…
— Потерпи. Потерпи… жизнь моя.
Он пронес ее сквозь темные комнаты, стены были срубовые, не оклеенные обоями, из углов сумрачно глядели старинные часы и старые диваны, кованые сундуки и старинные, с витражами, облезлые буфеты, а в них тускло, таинственно поблескивали старые рюмки, старые чайники, старые стопки и старые, с отбитыми горлышками, графины, — и опустил на старый, запевший всеми торчащими пружинами, обшарпанный диван, и сам стал на колени перед диваном, и взял ее лицо в руки, и долго, долго смотрел на нее.
— Где мы? — тихо спросила Мария.
— На даче у Славкиной бабушки. Бабушка умерла недавно. Дача осталась. У Славки другая дача, роскошная. До этой — руки не доходят. Она у него вроде укрытия. Так, вроде сундука. Хранилище старых вещей.
— И чужих неубитых жизней. Которые кто-то хочет убить.
— Вроде того.
— Как ты? — Она погладила его висок. Ее ладонь загорелась, как от ожога. — Ты ранен?
— Пустяки. Над такими ранами солдаты смеются.
Лунный свет заливал их обоих. Они казались призраками среди старых ненужных вещей. Погибшее время старыми скелетными руками обнимало их.
— Иди поставь греться воду. Тут плита? Или надо растопить печь?
— Тут баллонный газ и дачная маленькая плита. И печка. Я поставлю сначала воду на газ, а потом растоплю печку. Дров тут навалом, да они отсырели, разжигать буду долго.
— Поцелуй меня.
Он наклонился и сначала поцеловал ее окровавленные, израненные руки. Потом поднял голову, и его губы наткнулись на ее губы.
И бешеная, ничем не остановимая радость затопила их.
Мы голые, и здесь сыро и холодно. Но нам жарко. Твое поджарое тело — жар. Ты — печь. Я горю и сгораю в тебе. Ты горишь и сгораешь во мне.
Он поднялся над ней и снова вонзился в нее. Сладость и боль захлестнули ее, и она вернула ему его порыв, подавшись вперед, сжимая его ребра своими ногами, стискивая крепко, как всадница стискивает бедрами ребра коня. Он задвигался в ней сильно, часто и мощно, и вдруг замер, затих.
Не шевелись. Не двигайся. Не делай движений. Слушай меня. Молись мне.
Он застыл. Застыла и она. А там, внутри, совершался страшный и сладкий труд страсти. Тело мужчины, все превратившееся в болезненно-сладкое острие, пронзало тело женщины, замершее под ним в долгой, длинной судороге вечного мгновенья. Оба замерли, а счастье росло и вырастало. Своими жалкими телами они пытались поставить преграду, запруду растущему наслажденью. Не смогли. Неподвижность не спасла их. Он взял женщину рукою за закинутый затылок, и она вся выгнулась в его руках, под ним, сотрясаясь в сильнейшей судороге сладости и боли, теряя сознание, шепча: еще!.. еще… И он, не выходя из нее, поднявшись над нею, снова ударил в нее острым живым, дымящимся копьем.
Боже. Боже. Боже! Я — так — люблю — тебя!
Dios. Dios. Dios. Bessa me. Поцелуй меня.
Я буду целовать тебя всегда. Всегда, пока не умру.
И я тоже. Пока не умру.
Если ты будешь с другой, я тебя убью.
Если ты будешь с другим, я убью тебя и себя.
Мы будем жить. Если мы сегодня остались жить, мы будем жить, правда?!
Он, не выпуская ее из рук, поворачивается на спину. Он весь в крови. Пуля прошла насквозь. Бок поцарапан. Сейчас согреется вода, и мы с тобой смоем с себя кровь. Я хочу, чтобы твоя кровь была во мне. Я хочу родить ребенка от тебя. Ты не беременна от моего сына? Нет. Я хочу зачать твоего ребенка. Только твоего. Это будет твой последний сын. Сядь на меня. Вот так. Не шевелись. Я буду ласкать твою грудь. Подними грудь так… обеими руками… вот так. И я сожму твои соски пальцами. И вберу их губами. Так, так, так… Сладко тебе? Вечная моя!
Он бьет в нее снизу, резко, сильно; раз, другой, третий; потом замирает, и, полный плачущей жалости и нежности, проникает в нее медленно-медленно, будто бы гладит ее по волосам, будто слезой течет по ее щеке. Их руки, испачканные в крови, находят друг друга, ласкают, терзают, и их кровь смешивается, и подсохшая кровавая корка сдирается безумной лаской, и кровь снова льется — на старую диванную обивку, на торчащие, как скелетные кости, пружины, вонзающиеся в их распаленные тела. Она, держась за его подставленные руки, поднимается над ним, сидя на корточках, согнув ноги в коленях, держа его живой раскаленный стержень внутри себя, и насаживает себя на него сначала медленно, мучительно-томно, потом все быстрее и быстрее. Ее белозубая, в темноте, улыбка превращается в маску отчаяния, в смех неистового счастья. И, когда он уже не может сдерживаться и кричит, кричит на весь старый темный дом, не боясь, громко, задыхаясь, торжествующе, и, выгнувшись, вбрызгивает в нее, в безумии скачущую верхом на нем, обжигающую струю живого огня, она чувствует ожог внутри себя, и вцепляется ему в плечи, всаживая в него ногти, и склоняется к его жадно раскрытым губам, и приникает к ним ртом, языком, и они оба, сплетясь, содрогаясь, крича, падают с дивана и, обнявшись, катятся по полу, по старым сырым и грязным половицам, катятся как живое колесо, колесо жизни, теряя сознание, волю и разум, превращаясь в поцелуй и объятье, в запах и свет, в боль и видение любви в лунном свете, в пятно крови на старой выщербленной половице.