Аргентинское танго | Страница: 87

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Канте хондо, грудное, глубокое, страстное пение. Старая женщина поет. Она похожа на старую гадалку. Она похожа на старую гадалку из Пиренеев, из Андалузских гор, с побережья Бискайи. Она пеньем своим гадает мне гибель. Но я не верю ей. Я останусь цел и невредим. Кончится шоу, и я, когда будут кричать: «Бис!» и «Браво!», пойду в артистическую и сам сделаю все. Все, что надо. И мне никто не сможет помешать.

МАРИЯ

Вот я танцую. Всю жизнь танцую. Всю жизнь выхожу на аплодисменты к рампе.

Если тебе дан огонь, танцор, дуэнде, — все остальное у тебя — взято.

Ребенок! Мальчик мой! Как же я люблю тебя, нерожденного!

А Иван? Будет ли он любить моего ребенка, если я рожу его от другого человека?

От его отца?

Бог, скажи мне, для чего ты создал женщину? Бог, что такое кровосмешение и святотатство? Отец меня учил: любовь — священна. Отец, это тебе мать когда-то страстно шептала в постели: Альваро, Альваро, querido, my alma, — и она зачала, и родила, и появилась я. Я помню: когда зачинаешь — тошнит. Почему от отвращения, от горя, от боли — тоже тошнит? Почему одно и то же деяние на земле, одно и то же сплетение двух тел, мужского и женского, видится людям то насилием и преступлением, то нежнейшей, сходной с молитвой любовью?

Может быть, мальчик мой, мне тебя — выдумать? Зачать и родить — в моем танце? Внутри танца, как внутри сложенных ладоней рождается тепло? А потом ладони разжимаются, и их охватывает холод, ветер, зима. Я бы сшила тебе такую теплую зимнюю шапочку, мальчик мой… я бы катала тебя в колясочке… я бы так любила тебя… А знаешь, мне все равно, от кого ты родишься, пускай даже — от прохожего на улице… от самого заштатного музыкантишки в оркестре… от солдата-призывника… от того лысого, что ехал со мной в лифте… От любого, любого мужчины на свете… Знаешь, Бог, я так устала любить! Устала ждать! Устала танцевать! Я всего лишь женщина, а это значит — мать, и, милый мой Бог, querido, не сердись, — я бы, знаешь, с радостью — от Тебя родила… Непорочное зачатие чудо, да! Но ведь и обычное зачатие — тоже чудо… Ты же лучше всех знаешь об этом…

Зачем ты так грубо дергаешь меня за руку?! Зачем поднимаешь, потом бросаешь вниз?! Ах, это всего лишь поддержка?! Танец — это не цирк! Не смей со мной так!

Я стою на краю сцены, как на краю жизни, в юбке с красными оборками, будто в пламени костра. И Иван поднимает надо мной скрещенные руки, будто протягивает распятие. Поздно, Ванька! Слишком поздно! И кастаньеты свои я уже зашвырнула в зал — кто поймал, у того сувенир. Все мы, преступники, горим в огне! Не отмолить!

КИМ

Ему нужна ее жизнь. А мне? Мне нужна ее жизнь?

Однажды мы оба уже удрали от него. Я наврал ему или нет, когда сказал: я исполню твой приказ, хозяин?

Моя пушка со мной. Может быть, сделать все просто?

Так, как делали это все они?

Да, все они. Тристан и Изольда. Ромео и Джульетта. Антоний и Клеопатра. Хосе и Кармен. Все, все они, любившие друг друга больше жизни — и больше смерти тоже. И превыше смерти. Ибо в смерти своей они обрели настоящую жизнь.

Кто узнает о нас? Сплетница Москва? Желтые газетенки?! Тупые любопытствующие рожи, пялящиеся в телеэкран?!

Люди, люди, люди… Люди никогда и ничего не узнают о нас…

И о том, что тайно делала Мария… И о том, кто такой был я…

Все тайное когда-нибудь становится явным, Ким. Ты знаешь это.

Я слишком люблю ее. Я не позволю больше никому измываться над ней.

Я не позволю больше никому приказывать ей. Ставить ей на нежную кожу невидимые и болезненные позорные клейма. Распинать ее на роскошных паркетах и на грязном заплеванном полу, на свежезастланных отельных кроватях и на вагонных качающихся полках. Никто больше — слышите, никто! — не посмеет осквернить ее. Мою светлую любовь. Мою Марию.

Ибо, Мария, ты носишь имя матери Бога. А это кое-что значит.

Я смотрел, не мигая, на сцену. Яркий круг света посреди темного зала. И она, любовь моя, выходит в середину яркого круга, и поднимает руки над головой, и поднимает вверх чистое, румяно-смуглое, нежное лицо, и глаза ее закрыты — она слушает музыку. Она двигается в круге света нежно, еле заметно, перебирает стройными ногами под пышными оборками алой, как пион, юбки. А хриплый женский голос поет, все поет о навсегда ушедшем, о канувшем счастье.

И мой сын, тоже сцепив воздетые руки над головой, весь в черном, как коршун, не шевелясь, стоя прямо и строго, глядит, глядит на нее своим единственным глазом.

Я решил, моя Мария. Я решился. Прости меня. Это лучший выход для нас обоих.

Я слышу — ты танцем своим одобряешь меня. Ты и с закрытыми глазами видишь меня со сцены. Ты молча говоришь, шепчешь мне: «Да, Ким, родной, ты все верно придумал».

Пистолет со мной. Вот он, в кармане. Я приду к тебе за кулисы, когда ты закончишь свой танец. Я скажу Ивану: отвернись. Выйди. Тебе не надо смотреть на это. И он выйдет, оставит нас одних, он поймет. Он не будет мешать. Время ревности прошло. Время последнего танца настало.

Это будет наша последняя фолия, девочка моя.

И я близко подойду к тебе, родная моя. И я обниму тебя так, как не обнимал тебя никогда в жизни. Войду в тебя телом, дыханьем, душой и глазами. И ты, обнимая, целуя меня, не увидишь, как я поднесу пистолет к виску твоему. Выстрел — в тебя. Выстрел — в себя. Так все просто.

А если ты не захочешь, чтобы я выстрелил, если ты вдруг испугаешься пули, я дам тебе яду. И сам яд выпью. Я же профи-убийца. Беер и ядами снабжал меня тоже. У меня от прежних заказов яды остались. Те, что действуют мгновенно. Ты ничего не почувствуешь. Просто задохнешься, как от моего поцелуя.

А для себя, так и быть, я все же припасу пулю. Я же привык стрелять. Я стрелок. Я должен умереть от своей руки и от пули своей — так же, как от нее погибали другие.

Голос, низкий и хриплый голос, канте хондо, зачем ты поешь фолию, зачем сжимаешь хватку на глотке? Я дышать не могу. Горячая влага течет у меня, убийцы и мужика, по щекам. Я задыхаюсь от любви, слышишь, ты, сумасшедший голос, от близкой пасти небытия, от радости и счастья, что такую любовь довелось испытать мне на выжженной, зимней земле.

ИВАН

Мой единственный глаз застилало яростью, гневом, слезами.

Я танцевал с ней малагенью. Порывистую, как ветер, хоту. Я склонялся и замирал над нею, когда она, оттанцевав лукавую, кокетливую сегидилью, оборачивалась ко мне через плечо и обжигала меня черным огнем широко расставленных глаз, подавая мне руку в начинавшейся без перерыва фолии. И я потерял танцам счет. Я жил внутри фламенко. Я крепко сжимал яростные губы. Я был мачо, а она была моя маха, ненавистная, любимая, изменившая мне.

И я впервые, страшно, подумал: а что, если сегодня, сейчас, я убью ее?

Нож? Нет. Платок? Нет. Отрава?!