Госпожа Сытина просмотрела весь фильм ужасов до конца. Не издав ни звука. Не шелохнувшись. Не оторвав глаз от происходящего.
А он, входя и выходя в комнату, все смотрел и смотрел на красивый гордый профиль, на круглый красный пучок тяжелых волос, оттягивавший назад царственную голову.
В дверь стукнули. Стукнули, а не позвонили.
Он слишком хорошо знал этот стук.
Так стучали все исполнители. Так стучал Витас. Так стучала Цэцэг. Так стучал Шеф-папа.
Он бросил гитару на диван, быстро пошел к двери. Бросил взгляд на часы. Полдвенадцатого ночи. Страстная суббота. А им что, им все равно. Он не удивится, если и завтра, в Пасху, Шеф-папа что-нибудь новенькое придумает. Он прилетел из Греции на днях, и уже впряг их в новое дело. Такое же прибыльное, как торговля живым товаром. Не менее опасное. Но они привыкли работать без лонжи. Привыкли кувыркаться под куполом. Не храма, а цирка.
Щелкая замком, он подумал о дурацком сегодняшнем звонке Шуры Коновала. Шура Коновал позвонил ему утром и дрожащим голосом изрек: «Амвросий, атас, кажется, Вита в Иерусалиме убрали!.. Я новости слушал… Брешут, что сам повесился… В храме…» Он не поверил. Посмеялся над Шурой. «Очередная утка, старик! Точно тебе говорю! Вита сколько раз отпевали! Помнишь, однажды на яхте Шеф-папы оргию устраивали с греческими блядями?!.. так потом папарацци растрезвонили, что он с борта яхты упал, сиганул прямо в Эгейское море, козлище!.. Брось, выкинь из головы… Через две недельки Вит воскреснет из мертвых, как ни в чем не бывало…» Он рванул на себя тяжелую внутреннюю дверь, загремел замком наружной, железной, подумал миг — и открыл.
Он все-таки открыл.
Зачем он открыл дверь!
На пороге стоял не исполнитель. Не чистильщик. Не посыльный. Не анестезиолог. Не курьер от Шеф-папы. И даже не Витас.
На пороге стоял незнакомый старик, рослый, костистый, мрачный, худой, и смотрел на Амвросия взглядом Иоанна Крестителя пророчествующего. И вместе со стариком на Амвросия смотрело дуло.
Черное дуло пистолета.
Назад, — тихо сказал старик. — Быстро назад! Я убью тебя у тебя дома.
Амвросий, сглотнув, отшагнул назад. Старик, не сводя с него пистолетного дула, шагнул за ним, закрыл обе двери за собой.
Назад, назад, в комнату. Молчать. Не орать. Молитву знаешь, собака? Любую. Знаешь ведь, отец… — старик показал зубы в страшной усмешке, — Амвросий. Помолись. Две минуты.
Амвросий ринулся к нему — выбить пистолет из руки. Не получилось. Старик мгновенно отшвырнул его назад вполне профессиональным бандитским ударом. «Так дерутся прожженные урки… блатные на зоне…» — подумал он, падая на пол, закрываясь рукой от занесенной над ним чужой ноги в мощном сапоге.
Старик опустил ногу. Дуло по-прежнему бесстрастно глядело на Амвросия дикой пустотой.
Нет, бить ногами тебя, как собаку в брюхо, я не буду, — сказал старик с отвращением, — ты не собака. Ты хуже. Собака — благородная тварь. Ты — гиена. Ты — пиранья. Встать! Встать, чудовище!
Амвросий, держась за ушибленный локоть, встал. Его рот приоткрылся. Борода мелко тряслась. Его лицо от страха будто потекло белым мучнистым киселем.
Откуда вы узнали… наш условный стук?.. Я бы никогда… никому…
Тебя это заботит? Молитву! Иначе я выстрелю сразу, и ты, дрянь, не сможешь даже покаяться перед небесами, как человек! У тебя еще есть шанс! Читай!
Амвросий медленно подогнул ноги, медленно опустился на колени. Его зубы стучали друг об дружку. «Узнали, узнали, узнали, — стучало молотками в висках. — Сначала Вит… потом я. А Цэцэг?! А Сытина?! Их телефоны тоже молчат. Значит, они… Их уже нет! А Шура Коновал?! А все остальные?! А… Шеф-папа?!»
Он забормотал, подобострастно глядя на старика с пистолетом в руке:
Отче наш, иже еси на небеси… да святится имя Твое… да приидет царствие Твое… да будет воля Твоя яко на небеси, и на земли… Хлеб наш насущный даждь нам днесь… И остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должником нашим… И не введи мя во искушение, но избави мя от лукаваго…
От лукавого? — Старик крепче сжал пистолет. — Да уж, лукавый пообнимал тебя, гнида, вволюшку. И поимел. Козел ты был, расстрига, козел, а то и петух. Подмяли тебя под себя, а ты всем и давал. А потом и втянулся. От лукавого, сказано в молитве? Пуля тебя от лукавого избавит. Лишь она. Сам ты не вырвешься. Аминь!
Амвросий рванул скрюченное отчаянием тело вперед, к старику: не надо! Пощади!.. Он понял краем сознания только вспышку адской, нечеловеческой боли, мысль: вот так же все они умирали, так же им всем было больно, — а потом ощутил блаженную и сладкую, потустороннюю тьму, в которой пропало навсегда все сущее и он сам.
* * *
Чек ничего не понимал.
Он давно уже ничего не понимал, что к чему. Так же, как многие братья-скины.
Хайдер как сквозь землю провалился. Фюрер, так его мать! Кинул их, как форменный кидала! Сначала мозги им запудрил, а потом — в кусты… Многие слонялись без дела. Многих забирали в колонии, в детдома, в распределители, на зону. Многие подсаживались на иглу, уходили из скинов — в настоящие нарки, забывали великие идеи, что вели их к победе, и опьянялись сиюминутным острым кайфом. Многие становились ворами, добывая деньги из карманов у прохожих, пассажиров, покупателей, и их ловили и сажали в тюрьму. Хайдер, где ты?! Ты же так хорошо вел нас, Хайдер! Ты знал цель! Ты знал, куда идти! А теперь мы ничего не знаем без тебя. Мы потеряли нить. Мы заблудились. Оказывается, если нас много, нам непременно нужен — поводырь?!
Чек ничего не понимал, что происходит, как быть, что делать. И самое главное — где Дарья. Ефим отпустил его, насовав ему в карманы хренову тучу бабок, за это взяв с него обещание работать на него. Проще говоря — стать его слугой… или даже осведомителем. Ох, цистерну коньяка они с ним выпили в тот раз! Пить мужик здоров. Но и он тоже не облажался. Он наврал ему с три короба, что да, он с ним, они скорешились, он уже не будет шантажировать его, вытрясать из него деньги на чужих дядей, лучше путь Ефим ему денежки дает на него самого, да только бы поскорее отпустил его! И он был отпущен, а как же иначе. Сговор есть сговор. Где Дарья? Дарья где, эй вы, люди, я вас спрашиваю?!..
Никто не знал, где Дарья.
Никто не знал, где Хайдер.
И опять же хренову тучу скинов и их маленьких вождей, их любимцев и лидеров ухлопали почем зря всего лишь за какой-то вшивый последний месяц. Уметь надо. Кто это проделал? Один? Многие?
Зубр брехал: какая-то баба. Вроде бы, когда Люкса убивали, соседи в доме видели какую-то странную высокую бабу в черном плаще. Все может быть. Маньячка. Да нет, конечно, подосланная. Агентша. Это ясно как день.
Неужели она, сучка, всех и замочила?! А где же тогда Бес?! Неужели и Беса — тоже…
Улица. Фонари. Ночь. Шаги. Его шаги по асфальту. Кажется, сегодня Пасха. Так тоскливо звонят колокола. Тревожат душу. И ночь, гляди, такая бурная — ветер срывает с крыш кровельное железо, гнет водосточные трубы, черные рваные облака летят по безумно-светлому небу, апрель, бешеный апрель, безумная весна. В России что зима, что весна, что лето и осень — одинаково безумны. Все с ума сошли. Все мечутся и бьются — а с кем? Может быть, с собой? И за несущимися по небу лоскутьями облаков просвечивает Луна. Она розово-оранжевого цвета, как срез апельсина. Тьма сгущается — Луна краснеет. Стыдится. Все перестали верить в Бога, а Пасху справляют. Куличи пекут, творог с яйцами и изюмом мешают, яйца красят. Крашеное яичко бы сейчас! Чек сглотнул слюну. Черт, голоден. Голоден, как всегда. Баксы, что всучил ему этот богатый придурок, он уже положил на банковский счет. И, между прочим, ни одному своему дружку, ни одному бритому скину ни слова про это не сказал. Это было его личное дело. Деньги — личное дело каждого! И делу конец!