Она вынула из пачки длинную тонкую сигарету с ментолом, закурила. Где сейчас Архип? Прячется. Может, его уже нет в Москве. Пустился в бега. Хлебнет лиха. Горя хлебнет. Нищенствовать станет. Убьет кого-нибудь из-за денег, когда жрать нечего будет. В тюрягу попадет. В лагерь. И так закрутится новое колесо страданий. Глупых, никчемных людских страданий. У парня, над которым она издевалась так виртуозно и изощренно, будет своя жизнь, но страдать он будет не меньше, а едва ли не больше, чем в ее больнице. В миру, на свободе свои страшные ЭШТ. Свои уколы лития. Свои дубинки дюжих санитаров. Свой запрещенный медициной гипноз, когда человек на твоих глазах превращается в свинью. Он еще вспомнит ее. И ночи с ней. И то, как они однажды, два полных придурка, жарили мясо в мангале — прямо в палате, в его палате, у его койки с гремучей панцирной сеткой…
Звонок. Схватить телефон цепкой лапой. Нажать кнопку.
Цэцэг?! Амвросий? Георгий? Витас из Иерусалима?!
Хайдер?! Соскучился, герой…
А может… Архип?!
«Архипка, — глупая, безумная запоздалая страсть и горечь неожиданно, как девчонку, захлестнули ее, — Архипка, козел, негодяй, а вдруг это ты… А вдруг это ты, мой сумасшедший пацан…»
Але, здравствуйте, это Ефим Елагин, — раздалось в трубке холодно, весело. — Мне бы Ангелину Андреевну.
Она проглотила слюну.
Ангелина Андреевна у телефона. Ефим, брось притворяться. Ты же прекрасно знаешь, что я живу одна.
Честное слово, я не знал, что ты живешь одна, прости. Я думал, это девочка-горничная подошла. У тебя такой молодой голос.
ПРОВАЛ
Перезарядить пистолет. Вот так, так. У пистолета одни достоинства, у револьвера — другие. Самое трудное — выследить того, кого ты хочешь убить. Нет, и не это самое трудное. Самое тяжелое — это метко выстрелить, чтобы не тратить патроны. И опять не так. Выстрелить — и умело, искусно уйти. Убежать. Так, чтобы тебя никто не увидел. Не заметил. Не взял твой след. Не взял тебя на мушку.
Видишь, сколько всяких трудностей ждет того, кто всунул башку в хомут делания смерти. Смерть оказалось делать очень трудно. Утомительно. Она оказалась простой, тяжелой, будничной, обычной. Но от этого не менее страшной. Прицелиться? Пожалуйста. Выстрелить? Как делать нечего. Но когда человек, в которого ты, сжав зубы, выпускаешь пулю, падает — ничком или навзничь, лбом об асфальт, подогнув неловко руку, разевая рот в предсмертном крике, ты все равно испытываешь страх. В смерти, которую ты рождаешь, нет ничего священного. Она проста и подла. Убивая, ты берешь на себя миссию Бога. Ты не дал жизнь, но ты отнимаешь ее. Это уже извращение. А где чистота? А чистоты просто нет. Нет чистой крови. Нет чистой жизни. И чистой смерти — тоже нет. Все выпачкано — в грязи, в обмане, в земле, в крови.
А когда ты уйдешь от погони, самое трудное — не заплакать.
Не плакать, не плакать.
Не ронять лицо в ладони. Не трястись, сгорбившись.
Лучше закурить сигарету. Затянуться — до самых корешков прокуренных легких.
* * *
— Вы видели, как он убежал?!
Больные сжались в комок на своих кроватях.
Леонид Шепелев! Ты видел, как, когда он исчез?! Говори!
Ленька Суслик вытянул шею, как гусь.
Да я… да ничего… вроде бы тут мотался… а потом брык — и нетути…
Больной Стеклов! Вы видели?! Отвечайте! Быстро!
Солдат сидел на койке, как всегда, выпрямив спину. Он держал на коленях миску. Миска была пуста. Еды в ней не было. Солдат смотрел прямо перед собой белым пустым взглядом.
Иван Дементьич, — зашептал Ленька Суслик испуганно, — Иван Дементьич, вы уж скажите что-нибудь, а то гляньте-ка на нее, на Клепатру, как зырит… Как зверюга…
Солдат повел пустыми глазами вбок. Миска задрожала в его руках.
Тута был усю дорогу, — проскрипел он наждачно. — Тута парень был. Усю дорогу был. Куда делся? А может, вы его… этта…
Солдат провел себе пальцем по шее.
Дурак! — Бешенство ненависти к ним ко всем, бессловесным, косноязычным, безъязыким, забитым, захлестнуло ее. — Мы, врачи, по-твоему, виноваты, что больной сбежал! — Она оглядела палату бешеными глазами. — Вы хоть догадываетесь, что отсюда нельзя убежать никому?! Что отсюда — за все годы моей работы — никто не сбегал?!
Толстый Колька, ворохнувшись, подал голос с койки:
Догадываемся, Ангелина Андреевна… Знаем…
И что? Где Косов?! Где Косов, я вас спрашиваю? Кто видел его последний раз? Неужели вы такие идиоты, что вы ничего не помните?! Или вас всех, скопом, стадом надо отправить на ЭШТ, чтобы у вас развязались языки?!
В полной тишине проскрипел наждачный хрип Солдата:
Не обессудь, врачица. Все мы тут солдаты. Все мы идиоты. Кем нас сделали, теми мы и пребываем. Поняла?
И она осеклась.
И обвела палату глазами.
И поняла: никто из них ей ничего не скажет. Даже под током в шесть тысяч вольт.
Если бы его заставили рассказать, как он сделал это, он бы не рассказал. Кто его вел? Что его вело? Как он додумался до всех тонкостей побега? Ведь он еще никогда ниоткуда не сбегал. Он только удирал от ментов после побоищ, что братья-скины называли битвами за святую Россию, вот и все его бега. Он понял: Ангелина больше не его, ее взял Хайдер. Вернее, она взяла его. Взяла хищно, грубо — он уже отлично знал ее манеру сразу подчинять себе людей, присваивать их. Лия умерла. Больше нет их песен в ночи, в стонущей, полной людьми несчастной палате. Больше нет их надежд на то, что мир будет переделан, перекроен по выкройке Кельтского Креста. После разгрома скинхедов, отважившихся, под предводительством Фюрера, на Хрустальную ночь, умерла его вера. Первое поражение отпечаталось черной печатью на его груди. У Леньки Суслика в палате был транзистор, и он, жадно приникнув к нему ухом, слушал новости, где отловленных после Хрустальной ночи скинхедов поливали грязью и мешали с дерьмом. Они что-то делали не так! Не так их вел Хайдер.
А что, всегда в поражении виноват Вождь?!
Он понял: здесь, в этой безглазой жуткой тюрьме, пышно именуемой спецбольницей, с плафонами под голым потолком, с двадцатой комнатой, где сквозь тебя пропускают смертную муку, ему больше делать нечего.
Он не думал, что с ним будет, если его отловят. Он предпочитал не думать об этом.
На худой конец, оставалось последнее средство.
Если его поймают во время побега и вернут обратно в палату, все равно оставалась Ангелина.
И оставался — в ее кабинете — ее стеклянный шкаф с лекарствами.
Пачка снотворных. Любой сильнодействующий яд. Можно отравиться даже обычным димедролом — Санька Клещ, бравый скин, когда какие-то фраера пришили его девчонку на Москворецком мосту, сперва пырнули скобой в бок, потом сбросили в Москва-реку, съел пятьдесят таблеток димедрола и отбросил коньки.