Как выдохнула и будто перестала дышать. Будто умерла.
— Эй! Лесико! — Тишина. Недоеденная крабья мышца замерла во вскинутой ко рту руке. — А ты-то сама поешь чего! Ведь и ты голодна!
Он подполз к матрацу поближе. Ее глаза были открыты и неподвижны. Грудь поднималась еле заметно.
Она спала с открытыми глазами, как спят лошади в стойле.
Она больше не любит меня. Она больше не любит меня.
Кто тебе это сказал, дурень?!
Гиблое дело, моряк. Она больше не любит тебя, и дело с концом. Будь проклят этот бешеный китайский город. Будь проклята нищета. Будь проклята эта бамбуковая повозка, в кою впрыгивают, один за другим, толстопузые и толстозадые китаезы. Ах да, он же и миленьких горничных тоже возит; и зажиточных дамочек, оглядывающих его глазами-щелочками из-под лорнеток. В Шан-Хае есть целый русский квартал, вот он туда и переберется. Переедет. Невыносимо среди одних узкоглазых. Хочу слышать родную речь. Хоть слово по-русски. А уши его так устроены, уши и башка, что он уже многое понимает из их птичьей трескотни, ей-Богу.
С чего ты взял, парень, что она больше не любит тебя?!
Она сумасшедшая. Она отдалась первому встречному за сумку жратвы, и отдастся еще и еще. Сколько хочешь раз. А ты будешь, выходит так, сутенером своей жены?! Какая она тебе жена?! Я люблю ее. Я так люблю ее. Я так любил ее. Нет, я все еще люблю ее. Будь проклята моя любовь. Мы не добредем до России. Мы навсегда застряли здесь. Как таракан в шань-ге.
Накатав народ в повозке до темноты в глазах, кинув тележку на хозяйский склад на станции, высыпав из карманов в хозяйский мешок всю жалкую мелочь и получив свою законную порцию медных и серебряных чешуй, он впервые в Шан-Хае не пошел домой. Он пошел по худо освещенной улице куда глаза глядят. За спиной остался безумный рукав ночной витринной Галактики, ругань стражей порядка, вонь дымов. Он шел и шел, ослепнув от законного горя, не видя мир. Он шел и шепотом проклинал мир, и по его губам катилась горькая забытая влага. Ты плачешь, мужик. Так не бывает. Это Восток. Он жесток. Ты должен ему платить.
Ты уже заплатил ему, мужик. Своей любовью. Своей женщиной.
Что ты хочешь еще от него?!
Того же, что он, Восток, хочет от меня. Россия ведь тоже азиатская страна. Развязала зачем-то эту сволочную Зимнюю Войну. И никак ее не остановит. Перемирия не дождешься.
Ты хочешь замиренья с самим собой?! Не выйдет. Ты чересчур мужик для таких сентиментов.
Две фигурки возникли из тьмы перед ним. Шли, качаясь. Нежные, маленькие, тоненькие женщинки. Фарфоровые статуэточки. Тронь такую — и рассыплется в прах. Неправда. Восточные девочки очень выносливы; что пахать и воду возить, что кувшины и мешки с зерном таскать, что танцевать, что плавать без роздыху, что любить — все без устали, все без перерыва, с легкой улыбкой, лишь чуть задыхаясь. Это талант. Эй, куда, две феечки?!.. Не твое дело, бедняк. Так говорили их спины. А они сами идут молча, переглядываясь, пересмеиваясь.
Зачем он за ними идет?!
Девочки, золотые, постойте!.. Не остановятся. Идут и идут. Чуть ускорили шаг. Вот бегут уже. И он за ними. Ах, какое несчастье, так быстро бегут уже. Да ведь я длинноногий, я бегаю не хуже вас. Стойте! Он схватил их за плечи. Они ойкнули и присели. А мордочки озорные. И на пучках черных жестких волос — шляпки с вуальками. Узкие глазки под сеткой вуальки не видны. Смеются над ним?!.. Он не выпускал тощие плечики из могучих рук. Что вы бормочете, пташки?.. Ах, приглашаете к себе?.. На чашку чаю?.. Чай, да. Это я по-вашему понимаю. А ты кто, русский?.. Да вот… Русских нынче в Шан-Хае много. Кишмя кишат. Как мальки горбуши в Амуре. Нет, конечно, они сказали не “Амур”, они назвали реку как-то по-своему, лопоча и приседая, он не понял; он понял все. И то, зачем он с ними пошел. И выраженье их маленьких, сладострастно накрашенных сердечками ротиков.
Вы сестрички?.. Да, близнятки. Значит, у вас будет как две капли воды похожая судьба. Вы и замуж выйдете одновременно, и детишек родите в один день и час, и умрете — в один миг. Даже если будете жить в разных уголках земли.
Его прошиб холодный пот, в то время как одна из сестричек, заведя его в темный и сырой подвал, где в каменной нише ютилось нечто вроде комнатенки-пещерки, оборудованной под поганенький будуар, стаскивала с него поношенную обувь и пропыленные штаны, а другая, сдернув с головки вуаль, обнаружив смелые и яркие, большие для чистокровной китаянки, блестящие глаза, снимала с него рубаху, обнажая его грудь и тут же расстегивая на себе кофточку, показывая ему соблазн двух маленьких, как абрикоски, желтеньких грудок с треугольно воздетыми сосками: ты любишь маленьких девочек?.. мы с сестричкой еще маленькие девочки, нам нет еще шестнадцати лет, тебе понравится, ты будешь сильно доволен, русский ши-цзюй!.. — а он, закусив губу, представил себе себя и Лесико — вот они живут в разных уголках большой земли, вот они расстались, вот оторвались друг от друга, — и не смог этого представить, и знал, что так оно и будет, и передернулся весь — от муки и отвращенья к самому себе, и выгнулся весь, коромыслом, в порыве еле сдерживаемого наслажденья и неутоленного желанья — после того, как Лесико изменила ему на улице с чужим человеком, он не спал с ней, он боялся к ней прикоснуться, он только целовал ее ладонь, валясь в бочонок пустого сна без сновидений, а она лишь сидела над ним полночи, над его распростертым на затхлом матраце ночным телом, и молилась Христу и Богородице об их совместном спасеньи, — и мужская сила накопилась в нем, выпирала наружу, рвала постромки, разрывала удила. И заведшие его в притончик девочки это чувствовали, и веселились, и подпрыгивали, и обнажались перед ним так, как иные одеваются в цветные махаоньи тряпки на карнавале — радостно и безудержно. И зажгли красные китайские фонарики. И подвал весь залился красным, кровавым светом. И раскосые личики их сделались красными. И все его тело сделалось красным. И они уложили его на пол. И одна близняшка села на него, на его вставшую деревянным колом жадную плоть, а другая, расставив ноги, поднесла к его лицу, к его губам свои срамные красные губы, гладко выбритые, чтоб гладко и сладко было целовать.
И они метались над ним, как грозовые сполохи. И он втыкал бешено пляшущий язык в раскрытые девичьи лепестки. Девочка пахла лимоном. Он куснул дольку. Она вскрикнула. И они поменялись местами. И вторая нагнула над ним красный цветок, источавший аромат молока. И он слизывал с красных лепестков белый кислый сок. Боже, неужели она когда-то станет матерью. Что, если он сейчас заронит в них семя, в обеих.
И та, что теперь сидела на нем, сжала мышцами маленького нутра его железный жезл, и он закричал от ужаса и наслажденья — ему помстилось, она зажала его копье в кулаке, и что вот-вот брызнет кровь, и она стала быстро-быстро, нежно-нежно подскакивать на воздетом копье, ритмично и гортанно вскрикивая, понукая лошадку, погоняя время, и чрево ее сжимало его выступ все сильнее и нестерпимей, и брызнула не кровь, а соль небесного моря. И сестричка отпустила его, разорвала мучительную сцепь, упала назад, на спину, и вторая девочка, радостно смеясь, склонилась над ней и выпила морскую горькую соль из ее маленькой чаши; и поцеловала его еще дрожащее, вскинутое в последнем порыве боя темное копье, слизав с навершия последние горькие капли.