Башкиров вскочил, рухнул на пол, пытаясь достать рукой черную лягушку револьвера. Лесико одним прыжком опередила его, наступила на револьвер ногой. Башкиров схватил ее за щиколотку, пытаясь повалить. Она наклонилась над ним и обеими руками с силой, оскалив зубы, нажала ему на шею, за ушами, там, где проходили сонные артерии. Он выпустил ее лодыжку и заорал от боли. Она ринулась к окну — выпрыгнуть. Только бы не сломать ногу, руку. Тогда она не сможет долго выходить на сцену. Жермон заплатит неустойки. Это катастрофа. Он понял ее нехитрый маневр, сделал рывок вперед всем телом, привскочил с пола, раскинул руки, заслоняя окно облаченным в шикарный костюм торсом.
— Не уйдешь!
Они оба глядели на валявшийся в углу револьвер.
— Ну, кто скорее, каратистка Фудзивара?!
Он оттолкнул ее рукой от себя. Она не удержалась на ногах, повалилась в кресло, на сваленные в груду платья и капоты. Он, припав на колено, схватил смит-вессон и снова направил на нее. Улыбка прорезала его лицо зловещей кинжальной сталью. Усики предательски дрожали.
— Я понял, — кинул он сквозь зубы, задыхаясь, — что я имею дело с опытным противником. Мне надо было держать ушки на макушке. Я сплоховал. Но я поправил ошибку. Второй раз не ошибусь. Как на Зимней Войне: саперы ошибаются только один раз. К стенке!
Его дикий ор подбросил ее с кресла. Она схватила пустую коньячную бутыль и со всего размаху швырнула ему в голову. Не попала — он уклонился от броска, бутылка пролетела мимо, ударилась о стену, разлетелась вдребезги.
— Что-то слишком много мы бьем перед смертью посуды, дорогая. Как при семейном скандале. А говорят, посуда бьется к счастью. — Он, крутанув револьвер в кулаке, не двинувшись с места, прицелился точно, для выстрела без промаха. — Не удается мне тебя помучить. А хотел бы. Вы уходите из жизни в расцвете лет, госпожа Фудзивара. О вашей смерти завтра напишут все шан-хайские газеты. Вы станете знаменитой… пардон, еще знаменитее, чем были до сих пор. Вы не хотите покрестить лоб?!.. по-нашему, по-православному…
Он вытянул руку, прищурил глаз. Приоткрыл рот, как бы в старанье; сверкнули холодно под усами зубы.
— Погоди! — крикнула она. — Богородица Дева, радуйся, благодатная Мария, Господь с Тобою…
Сейчас он выстрелит. Сейчас.
Она вскинула руки, как бы для нового выпада каратэ-до, как перед боем. Перед его глазами встало ее бледное, утратившее природную смуглоту лицо. Девка, девчонка, ресторанная певица Фудзивара. Кинжальчик, застрявший у него в сердце. В сердце, которого нет.
Лучше всего прицелиться ей в сердце.
Он стал целиться ей в сердце, искать мушкой, где бьется этот живой, теплый комочек, как у всех людей — под левой грудью. Ее грудь. Ее сосок, вздыбивший легкую кружевную ночную ткань. Он глядел неотрывно. Не дай Бог поглядеть в ее глаза. Ее глаза ищут его взгляда. О если бы припасть губами к этой свежей, прерывисто дышащей, поднимающейся, как тесто на опаре, груди. О, сколько женских грудей на свете, сколько девок, Башкиров! Неужели ты, король бандитов Шан-Хая, не найдешь ей замену здесь, в том месте, где бьется сердце у всех живых людей?!
Я мертвец. Я, должно быть, мертвец. Моя рука онемела. Я не могу выстрелить. Не могу. Не могу.
Почему я не могу выстрелить в нее?! Она же мешает мне жить!
Я не смогу жить, если я выстрелю. И я это знаю.
Палец надавил на собачку сильнее. Сейчас загрохочет. И он ослепнет и оглохнет. И он, отшвырнув ногою бездыханное тело, уйдет, выпрыгнет в окно.
А наутро служанки найдут… нет, они прибегут сей же час, на грохот, на выстрел.
И поднимется крик до небес, женский восточный плакальный крик, и они все, девки, полягут на пол около госпожи, и будут рвать черные жесткие волосья на своих головенках, и ныть, и стенать, и вопить. Бабы — вечные плакальщицы.
Кто, когда на земле оплачет его, бандита, если он будет умирать?!
— Стреляй! — крикнула Лесико страшно. Ее глаза остановились, застыли. — Банзай!
Старинный яматский самурайский клич заставил его похолодеть. Что, если она бессмертна?! Что, если он выстрелит, а пуля отскочит от нее, как заговоренная?!
Он нажал на собачку еще, борясь со странным оцепененьем, преодолевая его, и тут она крикнула еще раз:
— Василий! Василий!
Странно, но я же не Василий, подумал он, а вот это еще страшней, она смеется, да, она смеется, смеется во весь рот, сияя всеми зубами, смеется — над ним?!.. над собой?!.. над смертью?!.. над прожитой жизнью, богатой приключеньями, мужчинами, смертями?!.. — да, она смеется, она знает то, чего не знает он, и никакими клещами не выудить из нее это знанье, а он так хотел, он должен был ЭТО знать, и вот теперь он выстрелит, и не узнает никогда, знанье уйдет вместе с ней, а еще вместе с ней уйдет она сама, ее тело, ее грудь, ее руки, ее глаза, вся она, — неужели ее, такую живую и красивую, положат в гроб, заколотят, унесут на поганое китайское кладбище?!.. да тут, в Шан-Хае, и русское кладбище есть, он сам там своих подопечных бандитов хоронил, и друзей и врагов, венки заказывал в лучших ритуальных конторах проклятого города…
Собачка подалась еще. Как сползает сорочка с ее груди!.. не удержать тонкую ткань…
Револьвер рванулся к ней, как живое существо, она рванулась к револьверу, словно собираясь грудью напороться на оружье, как если б то было боевое копье, — и тут из-за портьеры прыгнул серо-голубой комок шерсти и пуха, взвился вверх, вцепился когтями в его грудь, в рубаху, в галстук, вот когти уже на его лице, вот их серпы вонзаются в кожу, в скулы, в лоб, в подглазья, вот морда уже на его шее, на затылке, и зубы зверя смыкаются под его модельной прической, под стрижкой бобриком…
— Манька! Манька! Браво!
Это была Манька, и она крикнула кошке “браво”, как кричали ей самой на сцене, швыряя в нее цветы и любовные записки. Мгновенья, двух хватило для того, чтобы отбросить рукой гардины, перекинуть ногу через подоконник, ударить кулаками в оконные рамы, распахивая створки шире, освобождая себе путь. Прыжок. Освобожденье. Вот оно, освобожденье — настоящее, невыдуманное. Объятье жизни и смерти крепко, они обнимаются крепче, чем все любовники мира.
Пока она летела вниз со второго этажа, перед нею промелькнула вся ее жизнь — начиная от деревни, от искристого снега, санного полоза, ночного шума великой реки, малины летом поутру, заканчивая Царским поездом, поденкой Вавилона, притонами Шан-Хая. И Ямато она увидела тоже. И лицо Василия. Ведь это его, его она позвала перед грохотом выстрела, которого не было.
Из открытого в ночь окна доносились мужские крики. Манька терзала лицо Башкирова. Господи, только бы он не убил, не задушил кошку, только бы зверьку удалось улизнуть. Она прокусила ему шею. Молодец. А говорят, кошки не любят своих хозяев. Верно, что она назвала ее русским именем.
Она упала прямо в колючий куст держидерева. Собаки, узнав ее по запаху, даже не гавкнули. Иэту, Хитати, хорошие собачки.