Империя Ч | Страница: 9

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

А третий, еще мальчик, но уже обреченный, стоял, глядел. Ему не надо было брать меня. Среди доспехов, заклепок, ножей и оружья, висящего на нем, дрожал живой дротик. Он держал его еще живой рукою, дышал тяжело. Когда другой излился в меня с диким рыком, мальчик изморщил лицо, выпустил дрожащее живое оружье и заплакал. Он понимал: лучше умереть в бою, чем жить, имея оружье и не убивая им.

И, когда они ушли, насытившись, я отползла от циновки, перекатилась, как катушка с шелковыми нитками, под соломенное кресло-качалку, чтоб никто не увидел меня, чтоб старуха Фэй не потащила меня к новому жадному зверю, и стала считать монеты, зажатые в кулаке. Чешуя, шелуха. Человек лузгает золотые, серебряные, медные семячки. Все заплевано, загажено. Человек заплевал шелухою все: улицу, площадь, сердце друга, свое лицо. Я бы плюнула в лицо Кудами-сан, да не могу. Пусть лучше она плюнет в мое. Ведь и Христос так велел. Вот веру мою у меня еще не отняли. Крестик вот у меня между ключиц. Медный, бедный. Крестильный. Должно быть, еще грудничком меня крестили, я же не помню ничего. Бечевка старая, скоро перетрется. Один мужик, что недавно со мною тешился, взял его в рот, стал зубами кусать, играться с ним, как кот. Я выдернула крест у него изо рта. Да и шлепнула его по щеке. А ладонь моя была мокрая, вспотевшая в труде постельном, ему больно стало. Глаза наши столкнулись. Молчанье прозвенело вокруг наших лиц тихо, тихо. “Прости”, - выдавил он угрюмо.

И я тогда поугрюмела тоже; и больше не продолжали мы тогда священных игр Нефритового Пестика и Махрового Пиона.

Я пьяная, и я засыпаю. Не мешайте мне никто, и вы, девушки, отвалите: Чань-Ду, Екко, Миранда, Цин-Ци, маленькая Жамсаран. Жамсаран, тебя так назвали оттого, что у тебя все зубы вперед, как у волка?!.. — грозный, страшный был твой бог, зачем же тебе носить мужское имя?.. ты ведь маленькая девочка, и тебя продал сюда твой отец, насладившийся тобой под веселую, пьяную руку… ты нищая, и останешься нищей… чешуя, шелуха тебя не спасет… развей ее по ветру… по ветру…


Это сон. Я сплю. Мне снится сон; молю, до срока ты его не прерывай.

Я хочу досмотреть его до конца.

Все мы видим сны о своей жизни. А жить не хотим. Жизнь слишком страшна, чтобы ее жить; чтобы жить ею. А сон — чудо. Единственное чудо, любимый Бог мой, какое у нас еще осталось. Да черпак рисовой рассыпчатой каши: повар Вэй Чжи пускай положит сверху на горку сухого риса две виноградины — “дамские пальчики”. О, я любила их в детстве… мама покупала у уличных торговцев, платила большие деньги, чтоб меня порадовать… Розовые, прозрачные, сладкие дамские пальчики. Их кусают, ломают, выворачивают, едят, грызут. Они потом, после всех наслаждений, гниют в гробу, и их опять едят черви. Женщина — это еда, как ни крути. То ребенок сосет, ест ее грудь; то мужик выедает ее целиком, дотла. А если ее бросают на растерзанье многим зверям — стаду, табуну, стае, — она кричит долгим криком, и крик ее теряется в ночи, никому не нужный, ледяной, и все жирно и непотребно смеются над ним.


ГОЛОСА:

Ну до чего ушлая девка, эта русская барышня, а?!.. И зачем только ее нам вернул старик рикша, привез на телеге, губы искусаны, бредит, вся грудь набухла и отвердела, молоко прогоркло, жар сумасшедший, до тела, до лба дотронуться нельзя, я уж думала, она и не выживет!.. И для чего только мои девчонки ее на набережной подобрали тогда!.. Хлопот с ней… как с Императорской розой… Хотя… лишь ее одну мужики отчего-то и заказывают. Маюми!.. налей мне в бокал испанского вина, вчера на кораблях привезли, отличное!.. М-м-м-м!.. Да, выдержанное вино. Попомни мое слово, Маюми, я еще на этой русской черной овечке состояние сколочу. Я же ставлю на нее, как на лошадку. Я прошу за ночь с ней самую дорогую цену!.. Больше всех вас, вместе взятых, курицы, она одна стоит!.. Что вылупилась так?!.. Первый раз услышала новость, что ли?!.. Я Кудами, я хозяйка!.. Что хочу, то и ворочу!.. Кого хочу, того на нее и положу, и за сколько хочу. А вы все прижмите уши, нишкните. Мое слово здесь закон! Мне ни самураи, ни судьи, ни сам Император не указ. А, Будда?.. Что Будда!.. Будда сам любил хорошеньких женщин. И спал с ними: под разными деревьями — то под сливой, то под сакурой, то под сосною, то под бамбуком. Ого!.. разве ты не знаешь, дура, что у Будды было сто детей от ста разных женщин?!.. Он был богатырь, на то он и Бог. А у русского Христа?.. я ничего не знаю про ихнего Христа, не лезь ко мне с глупыми расспросами, лучше еще винца в бокал плесни — отменное, язык проглотишь… Не пора ли тебе, душечка, в гладильную, кружевца к вечерку подгладить?!.. а?!.. что-то ты на винишко сильно заглядываешься… оно не для тебя!.. хозяйка угостила — и довольно, и не раскатывай губу…


Я сплю или нет уже?!

Я открываю глаза.

Ночь и снег за окном; снег лепит густо и пьяно в раскрытой настежь двери. Наш Веселый Дом веселится. Гудит и поет. Акоя разносит меж столов на подносах сливовое вино, крабовое мясо и фугу. Девушки сидят на коленях у мужиков. Лежат, раздвинув ноги, на полу, на татами. У гололобого, обритого монаха в оранжевом одеяньи, светящего, наподобье лампы, медной лысиной, трубка в зубах. Остро пахнет травкой, кою здесь ласково называют “верблюжий хвост”. Акоя заваривает “верблюжий хвост” девушкам в фарфоровом чайничке, чтоб взбодрить лентяек на всю ночь. Выпьешь настоя “хвоста” — хоть глаз выколи. Только знай дрожишь животом, селезенкой. И вытворяешь чудеса. Ужимки и прыжки. Снаружи доносится собачий лай. Это прибежали наши голодные собачки — Иэту и Хитати. Злые, большие, черные собачки. Мяса хотят. Их далеко видно на белом снегу — что днем, что ночью. А ночью-то снег белее белого, светится! И в него впечатаны длинные, страшные, черные следы Дьявола. В один след три человечьих ноги уместятся с лихвою. Мне рассказывали здесь, в Ямато, что Дьявол существует; я кивала головой — на моей родине про него я знала гораздо больше, да вот забыла. Собаки, нюхнув след Дьявола, воют громко и ужасно, непрерывно. Маюми, толстуха с Кюсю, пробовала бросать в собак камни и лепешки. Я схватила ее за руку: булыжником в голову собачине попадешь — грех на душу возьмешь! “И то, — закивала дура Маюми, — ведь и я могу стать после состоянья бардо собакой! И ты! Ох ну я и дура!” Я спросила, что такое состоянье бардо. Маюми села на скрещенные, как это делает кузнечик, ноги, с трудом подвернув их под толстый зад, и все мне про бардо рассказала. Я узнала, как тут умирают. Я не узнала, как тут живут. Как живут тут обычные, простые люди: едят, пьют, трудятся, рожают, смеются, дерутся, пьют, молятся. Веселый Дом — это не жизнь. Это жизнь в кулаке смерти. Смерть то разожмет кулак, то сожмет. Чадно, дымно в кулаке. А когда сожмет — очень больно.

И от боли нет спасенья. Не убежишь. Кудами выпустит за тобою, сбежавшей, собак. Однажды я была с десятью мужчинами подряд. Я не выдержала. Я вскарабкалась на ворота, кувыркнулась, упала в снег. Дело тоже зимою было. Зима в Ямато мягкая; снег пушистый. С веток свисали снеговые кудри, и деревья были похожи на цветущие сливы. Я вспомнила, как цветут по маю наши яблоньки, и заплакала. Реву, бегу к морю. Нутро болит, натруженное. Я и не знала, что любовь между человеками можно превратить в грязную муку. Синь! Синие, зеленые волны резанули мне глаза. А тут и Солнце выскочило из-за туч, ударило копьем в воду, по снегу, по веткам в инее. Сосны всполохнулись! Я видала: в бухте стоит красивый, как белый лебедь, корабль, на его борту начириканы иероглифы, — и я бежала к нему, скорей, а то опоздаю, поднимут трапы и отдадут швартовы. “Эй! — вопила я. — Спасите! Возьмите меня!” А за мной уже неслись во всю прыть собаки. Хитати набросилась на меня сзади, толкнула лапами в спину, схватила зубами за загривок, прокусила мне шею. До сих пор болят шрамы — я, когда мою щелоком голову, все щупаю их кончиками пальцев. А Иэту до крови покусала мне ноги. Я потеряла сознанье. Собаки приволокли меня обратно в Веселый Дом, вцепившись зубами мне в юбку — такая я была легкая, исхудалая.