— Жива еще девка-то…
— А может, уже отошла…
— Не… вон ребра-от раздвигаются… веки дрыгаются… очухается… ее счастье…
— Бежим, Петруха!.. Подстрелят тебя, как глухаря!..
— Бежим, Митюшка… А-а-а-а-а!..
Чужое тело шлепнулось рядом с моим. Дрогнуло. Свелось судорогой от затылка до пят. Затихло.
Я не видела, как человек умирает. Я чувствовала это всей кожей. Телом. Локтями. Спиной. Сердце мое, прижатое к запорошенной снегом земле, слышало, как стучит, утихая, умирая, живое сердце другого, убитого. Тише стук. Последние толчки. Все.
— Господи, помоги… Господи, пронеси…
— Зачем в детей-то стреляете, ироды-ы-ы-ы!..
— Мама, беги… Ма-моч-ка!..
На мое неподвижное тело уронили кусок ткани. Древко воткнулось в снег рядом с виском. Хоругвь. Вышитый лик Спаса Нерукотворного на плотной монастырской парче. Я открыла глаз. Мой глаз уперся в огромный глаз Спаса. Так мы глядели друг другу — глаз в глаз. Что скажешь мне, глаз? Что расстрел живых людей — это тоже жизнь? Что все, происходящее под Солнцем и Луной именем Твоим, — это тоже жизнь?!
— Убегай!.. Шибче, Васька!.. Предатель!.. Ирод!..
— Царь Ирод!.. Царь Ирод!..
— Неповинных… просящих!..
— Сволочь он, ваш Царь!.. А вы и не знали!.. Кровавый он!.. Будь он проклят…
— Федюнька, дай тебя руками укрою…
— Коля, Коля!.. Ложись в снег!.. Они бьют в упор!.. Так тебя не заденут!..
— Беги!.. Беги перебежками!..
— Охти мне, страсти… Владычица, Троеручица!.. Богородица Дева, помози…
— Туда же, бабка, поперлась… с иконкою!.. Думала, тебя Царь защитит…
Я лежала ничком. Чуть повернула голову. Вдыхала запах снега. Снег пах. Он пах грязью. Хлебом. Ладаном и елеем церковной промасленной ткани. Дегтем сапог. Кровью. Снег пах кровью. Так, должно быть, пахнет на бойне. На бойню приводят больных чахоткой, дают им в руки железный ковш, наливают туда свежей крови только что заколотой коровы. Чтобы пили кровь и поправлялись. Говорят, свежая кровь зверя излечивает от всяких ужасов. Болезнь как рукой снимает. Говорили, что… в нашем селе у кривой Машки так дочка вылечилась… А еще снег пахнет поцелуем. Когда я целовалась с соседским Гришуткой, у него губы пахли снегом.
— Ложи-и-ись, народ!.. Спасайся!..
Залп. Еще залп. Визги. Крики. Проклятия. Божба. Я лежу в стороне от людской катящейся волны. Под волною тонет мир. Тонет все, чему мы молились и что любили. Это гибель пришла, и я ее живой свидетель. Ведь и апостолы свидетельствовали о Христе; и я свидетельствую, что солдаты по приказу моего Царя стреляли в мой народ. Убивали мой народ. Или это мне только снилось?
— Девчонка, а ты чово тут… разлеглася?.. Раненая, што ль?.. Дай доволоку до прикрытия… вон, до кондитерской дотащу… лавка открыта…
Меня взвалили на плечи и понесли. Дюжий малый. Говор смешной. Вятский?.. ярославский?.. Окает густо…
— Наделают делов они… энта Царица… с Царишкой эфтим… Бесются там, во дворцах-то… ни хрена житья простого народа не знают… Играют в игрушки с энтим сибирским разбойником… во святые возвели козла бородатого… тяжела ты, девка, а с виду худа!.. кости энто у тебя тяжелые, значитца… Ну вот и дотянулися… Уф-ф-ф…
Малый, что волок меня на себе, открыл задом дверь кондитерской лавки. На улице стреляли. Люд бежал. Напротив окон кондитера, белого от ужаса, взвизгивали и падали женщины, дети, мужики. Старик, на морозе без шапки — потерял на бегу, — прилип носом к стеклянной двери. Пуля продырявила его сзади. Он содрогнулся под тулупом, беззубо улыбнулся и медленно стал оседать на снег, хватаясь скрюченными пальцами за равнодушное дверное стекло.
— Вот она, Царская милость, — зло вымолвил малый, опуская мое тело на пол. — Эй, хозяин! Брось прохлаждаться. Вот раненая девчонка, перевяжи. А я и так за здорово живешь помру.
И он покачнулся и, белея, светлея чистым безусым лицом молоденького бравого парня, ухажера в кадрили, заводилы и гармониста, подобно старику за дверью, осел на дощатый пол кондитерской, смешно вздернул руками и повалился набок. И затих.
Я подползла к нему. Рванула полу его куртки. В его боку зияла рана, кровь черно-красной рекой заливала штанину, сапог. Кондитер мелко закрестился, схватил парня за шиворот, оттащил в угол, за ящики с шоколадом. Как сильно здесь пахнет конфетами. Это запах из сказки. Из красивой сказки. А это жизнь. Страшная, грубая жизнь. Без прикрас. С поднятой на загривке шкурой. Сидит, подняв голову. И воет, воет.
Перестань выть, жизнь!
Прекрати креститься и плакать, трусливый кондитер, старикашка!
Лучше помоги мне. Я тоже ранена.
— Вот бинтик у меня тут Манечка намедни оставила… вот и йодик есть…
Руки его тряслись. Он торопливо, неумело перевязывал мне негнущуюся руку, обвисшую тяжелым бревном вдоль тела.
— Вот так воскресеньице… с воскресеньицем вас… — бормотал старичок, седые кудерьки вокруг его лысины торчали отчаянно. — Я-то думал… нынче ко мне в лавку зачастят за сладкими покупками… за прадзничными подарками… Святки же на дворе… Воскресение Твое, Христе Божие… А тут люди кровью обливаются… хорошо еще, у Манечки в шкафчике все нашлось… и ватка…
Я закрыла глаза. Мне было двести лет. Я нажилась на свете. Я не хотела жить.
Бог ведь короновал моего Царя?!
Венчал его на Царство?!
Не поверю, что это он отдал приказ стрелять. Никогда не поверю.
Пусть разрежут меня на куски — не поверю.
— Больно, кондитер… рука не гнется!..
Стекло двери зазвенело, пробитое пулями. Мы со старичком повалились на пол.
За дверью раздалась ругань солдат.
На земле Гефсиманского сада детям и старикам пощады нету.
И всегда идет Избиение младенцев.
Ведь что стар, что мал — одним мирром мазаны.
И убить их надобно вместе. Чтобы вместе они пошли пешком в Рай.
Сегодня же будешь рядом со мною в Раю, кудлатый старик кондитер.
Спасибо тебе за бинт, вату и пузырек йода. Ты так щедро йодом рану полил. Жжет.
Всю жизнь насквозь прожжет.
И выйдет душа из жгучей раны наружу в жизни иной.
— Дорогая Мадлен! Собирайтесь. Мы едем завтракать. Вы вознаграждены за ваш первый рабочий выход. Я вас поздравляю…