После них много чего осталось. По обоим берегам Индейского ручья, от каньона, в котором он берет начало и до того места, где впадает в реку Сан-Хуан Смит, тянулись ряды заброшенных лачуг. Казалось, они вот-вот падут друг другу в объятья и начнут горестно рыдать над своей участью. На откосах тоже хватало строений такого рода; похоже было, что они специально забрались туда, да еще и нагнулись, пытаясь разглядеть все подробности этой душераздирающей сцены. Большая часть этих обиталищ уже обратилась в скелеты, словно после изнурительного голодания; на этих остовах кое-где болтались мерзкие клочья, но то была не кожа, а брезент. Вся земля в окрестностях Индейского ручья была исковеркана лопатами и заступами, да и промывочные желоба на суковатых столбах ее отнюдь не украшали. Говоря коротко, весь поселок являл картину запустенья, довольно характерную для молодых стран, где такого рода пейзажи служат заменой древним руинам, величественным и живописным. Чудом уцелевшие кое-где островки нетронутой земли сплошь поросли сорняками и куманикой, и всякий, кому это интересно, мог обрести в этих гнилых зарослях немало раритетов недавних времен: овдовевший сапог, уже тронутый зеленой плесенью, бесформенную фетровую шляпу, фланелевые лоскутья, в которых еще можно было узнать рубаху, жестоко искалеченные банки из-под сардин и несметное число черных бутылок, в которых некогда плескался ром, – казалось, их разбросала по всему поселку десница щедрого сеятеля.
Но человека, приехавшего на развалины Харди-Гарди, тамошняя археология, похоже, нимало не трогала. Свидетельства разбитых надежд и тщетных трудов, чье убожество еще и подчеркивалось эфемерной позолотой солнечного света, не исторгли из его груди вздоха сожаления. Он снял с натруженной спины своего осла вьюк с инструментами, который размером едва не превосходил животное, достал топор и двинулся по сухому руслу Индейского ручья к невысокому песчаному холму.
Миновав поваленный полузабор-полуплетень, он выдрал из него доску, расщепил на пять колышков и заострил их. Затем он, то и дело нагибаясь к самой земле, предпринял довольно тщательные поиски невесть чего. Похоже, ему сопутствовал успех: он вдруг выпрямился, щелкнул пальцами и воскликнул: «Скарри!». Дальше он пошел, что называется, мерными шагами, вслух отсчитывая каждый. Потом остановился и вбил в землю один из кольев. Сделав это, он внимательно огляделся, отмерил еще несколько шагов – почва там, надо сказать, была на редкость неровная – и вбил второй кол. Под прямым углом к образовавшейся таким образом линии он отсчитал вдвое больше шагов и вбил третий, а там уж пришел черед четвертого и пятого. У последнего он расщепил верхушку и закрепил в щели старый конверт с какими-то карандашными каракулями. Короче говоря, он застолбил на холме участок и сделал на него заявку в полном соответствии с местным законом и обычаями старателей Харди-Гарди.
Тут надо сказать, что одним из «пригородов» Харди-Гарди было кладбище. Впрочем, довольно скоро предместье превзошло по населенности свою метрополию. В первые же дни существования лагеря гражданский комитет прозорливо решил, что без него никак не обойтись. Следующий день ознаменовался серьезной дискуссией между двумя членами означенного комитета: они разошлись во мнениях, где его ловчее расположить; так что уже назавтра кладбище приняло первых двух насельников. Поселок пустел – кладбище разрасталось. Оно превратилось в густонаселенный район Харди-Гарди куда раньше, чем последний старатель, счастливо избежавший как малярии, так и револьверной пули, повернул своего мула задом к Индейскому ручью. Но даже во времена старческого одряхления Харди-Гарди кладбище вполне справлялось со своим предназначением, хотя и терпело некоторый ущерб от времени и непогод, от опытов в области грамматики и орфографии и, конечно же, от койотов. Оно покрывало добрую пару акров земли, не годной ни на что другое; на нем возвышались два-три дерева, более похожие на скелеты, и среди них одно выделялось мощным суком, под которым с давних времен сохранилась веревка – она хоть и заметно истлела, но вид имела вполне веский. Еще там имелось с полсотни холмиков, десятка два надгробий, надписи на которых блистали уже упоминавшимися орфографическими находками, и семейство кактусов, выглядевших довольно агрессивно. Короче говоря, этот «приют Господень», как порой благочестиво называют такие вот места, мог дать поселку фору и по части запустения. И в самом, с позволения сказать, густонаселенном его месте мистер Джефферсон Доумен вбил свои столбы и оставил заявку. В ней, кстати, было оговорено, что если при производстве работ заявителю придется потревожить кого-то из усопших, он обязуется захоронить его вторично со всей полагающейся почтительностью.
Родом мистер Джефферсон Доумен был из Элизабеттауна, что в штате Нью-Джерси. Именно там он шесть лет назад оставил свое сердце Мэри Мэтьюз, скромной златовласой девушке, оставил как залог своего намерения вскоре вернуться и искать ее руки.
«Я знаю, что живым ты не вернешься… ведь у тебя сроду ничего толком не получалось, – воодушевила его мисс Мэтьюз. И тут же добавила к своему напутствию: – Если ты не вернешься, я сама приеду к тебе в Калифорнию. Ты будешь откапывать монеты, а я – раскладывать их по мешочкам».
Мистер Доумен едва не высмеял это типично женское представление о месторождениях золота: сам-то он искренне полагал, что золото обретается в жидком состоянии. Ее порыв он решительно пресек, ее рыдания – заглушил, прикрыв ей рот ладонью, а ее слезы отер поцелуями. А потом в самом радужном настроении понесся в Калифорнию, чтобы там заложить фундамент будущего семейного благосостояния. А пока он год за годом, не утрачивая ни цели, ни надежды, ни сердечной верности, работал, мисс Мэтьюз переуступила монополию на свои скромные умения – раскладывать монеты по мешочкам – мистеру Джо Симену, игроку родом из Нью-Йорка. Эту ее способность он ценил куда больше, чем еще одну: доставать потом деньги из мешочков и раздавать своим любовникам. Неодобрение его выразилось в действиях весьма решительных, что обеспечило ему должность учетчика в тюремной прачечной, а ей – прозвище «Покарябанная Молли». Примерно в то же время она написала мистеру Доумену прочувствованное письмо, в котором возвращала жениху его слово. К письму этому она приложила фотографию, которая лучше многих слов объясняла, почему она расстается с надеждой назваться когда-нибудь миссис Доумен. Она красочно описала, как упала с лошади и повредила лицо, а расплачиваться за это пришлось смирному жеребцу, на котором мистер Доумен прискакал в «Красную Собаку» за письмом: на обратном пути отставной жених истерзал ему шпорами все бока. Надо сказать, что письмо не оказало ожидаемого действия: если прежде верность мистера Доумена диктовалась любовью и долгом, то теперь стала еще и делом чести. А образ мисс Мэтьюз, пусть даже и со шрамом, накрепко запечатлелся в его душе. Узнав об этом, мисс Мэтьюз удивилась не так сильно, как следовало бы ожидать, памятуя, как невысоко она ценила преданность мистера Доумена – ведь в противном случае, тон ее письма был бы совсем иным. Как бы то ни было, письма от нее стали приходить все реже, а там и вовсе прекратились.
Был у мистера Доумена и другой корреспондент, мистер Барни Бри из Харди-Гарди, некогда живший в «Красной Собаке». Этого джентльмена хорошо знали все старатели, хотя сам он к их числу не принадлежал. Его познания насчет специфики золотого промысла сводились к исчерпывающему владению старательским жаргоном, который он, надо сказать, изрядно обогащал и собственными лингвистическими придумками. Это здорово впечатляло наивных новичков, и они на какое-то время проникались уважением к мистеру Бри и его разносторонней осведомленности. Когда же Барни не царил в кругу восторженных почитателей, только что прибывших из Сан-Франциско или из восточных штатов, он предавался занятиям весьма прозаическим: подметал полы и чистил плевательницы в дансингах.