Вот тут-то маммон-хиллское «общество» и занялось вплотную судьбой человека, которого один из респектабельнейших его сочленов почел долгом обличить, пусть даже и с некоторым ущербом для своего бизнеса. Тут еще надо сказать, что переселенцы из Нью-Джерусалема до времени смотрели на художества Гилсона сквозь пальцы, что объяснялось некоторой юмористичностью ситуации: они ведь изгнали паршивую овцу оттуда, откуда и сами вскоре подались, причем именно туда, где сами же вслед за ним обосновались. Так или иначе, все граждане Маммон-хилла пришли к единому мнению. Никаких дискуссий не было, просто все наконец уверились, что Гилсона пора бы вздернуть. Но в этот кризисный период тот стал меняться к лучшему, если не в душе, так хотя бы во внешних проявлениях. Может быть, перемена произошла вследствие того, что Бентли изгнал его из своего «заведения», а больше золотой песок нести было некуда. Как бы то ни было, набеги на желоба прекратились. Но натуру враз не поменяешь, и Гилсон все еще держался – по привычке, должно быть, – той неверной дорожки, по которой и прежде шествовал к вящей выгоде мистера Бентли. Не снискав удачи в новом для себя жанре – разбое на большой дороге, если вам угодно так называть невинные шалости на перекрестках, – он испытал себя в конокрадстве и потерпел крушение как раз в тот самый миг, когда, казалось, его паруса поймали-таки попутный ветер. Однажды ночью, туманной и лунной, мистер Брентшоу догнал на дороге человека, который явно спешил уехать подальше. Брентшоу взялся за поводья, с помощью которых Гилсон управлял гнедой кобылой мистера Харпера, фамильярно потрепал конокрада по щеке длинным стволом флотского револьвера и осведомился, не будет ли тому угодно вернуться в его компании в Маммон-хилл.
Воистину, вляпался Гилсон крепко.
На следующее утро он предстал перед судом, который признал его виновным и вынес смертный приговор. Чтобы завершить повествование о его земном пути, нам осталось только повесить его, а потом перейти к завещанию, которое он с немалыми трудами составил, сидя в своем узилище и вдохновляясь, похоже, какими-то неясными представлениями о призе, полагающемся поимщику. Согласно этой бумаженции все имущество Гилсона переходило его «позаконному душеприкасчику», каковым назначался мистер Брентшоу. При этом оговаривалось, что законную силу завещание обретает только в том случае, если наследник собственноручно вынет тело завещателя из петли и «покладет в ясчик».
В общем, мистера Гилсона… хотел было я сказать «порешили», но потом счел, что и так уже злоупотребил в своем повествовании жаргонизмами; да и способ, воплотивший положения закона, куда лучше описывается термином, который судья употребил, объявляя приговор. Короче говоря, мистера Гилсона вздернули. По прошествии положенного времени мистер Брентшоу, тронутый, надо думать, простодушием завещания, пришел под Перекладину, чтобы снять плод, вызревший на ней не без его стараний.
Когда тело вынули из петли, в жилетке казненного нашли дополнение к упомянутому завещанию, заверенное должным образом. Сама сущность приписки вполне объясняла, почему завещатель довел ее до сведения наследника столь необычным способом – ведь если бы мистер Брентшоу раннее узнал все условия наследования, он нипочем не стал бы душеприказчиком Гилсона. А сводилось дополнение вот к чему.
Коль скоро определенные лица в разное время и в разных местах настаивали на том, что завещатель крал золото из их желобов, им предлагается в течение пяти лет, начиная со дня составления документа доказать это перед законным судом. Тому, кто сможет подтвердить основательность своих претензий, передается в виде компенсации убытков как движимое, так и недвижимое имущество, каковым завещатель располагал ко времени его смерти, за вычетом сумм как на судебные издержки, так и для вознаграждения, полагающегося Генри Клэю Брентшоу за исполнение обязанностей душеприказчика. Если же такого рода претендентов окажется двое или больше, имущество завещателя да будет поделено меж ними в равных долях. Если же никто не сможет законным образом доказать виновность завещателя, все состояние оного, за вычетом, опять же, судебных издержек, должно поступить в полную собственность и невозбранное распоряжение упомянутого Генри Клэя Брентшоу, как это указано в основном тексте завещания.
Хотя синтаксис документа был небезупречен, его смысл представлялся вполне однозначным. Орфография тоже была нетрадиционной – наверное, правильно будет назвать ее фонетической, – но и она не затуманивала суть. Судья, заверяя завещание, сказал тогда, что без пяти тузов такой расклад не побьешь. Что же до мистера Брент-шоу, то он лишь добродушно улыбнулся и, отдав с потешной чопорностью последний долг покойному, позволил привести себя к присяге в качестве душеприказчика и условного наследника. Словом, все было сделано по закону, который развеселые законодатели приняли, уступив настояниям своего коллеги от округа Маммон-хилл. На той же сессии, как потом выяснилось, учредили две-три синекуры, а также утвердили ассигнование крупной суммы из бюджета округа на строительство железнодорожного моста, который, пожалуй, больше пригодился бы в местности, где есть железная дорога.
Само собой, у мистера Брентшоу и в мыслях не было извлечь из своего нового положения хоть малейшую выгоду или впутаться благодаря странной приписке к завещанию в судебную тяжбу. В нищих Гилсон, правда, не числился, но надо сказать, что податные чиновники бывают рады, если не приходится доплачивать за публику такого рода. Но когда взялись перебирать бумаги, оставшиеся после покойного, вдруг обнаружились документы, из которых следовало, что Гилсон владел солидной недвижимостью в восточных штатах, а еще – чековые книжки на изрядные суммы, каковые он держал в нескольких банках, не столь разборчивых, как «заведение» мистера Бентли.
Эта сенсационная новость мгновенно сделалась всеобщим достоянием, и Маммон-хилл буквально взорвался. Маммон-хиллский «Пэтриот», чей редактор одним из первых высказался за выдворение Гилсона из Нью-Джерусалема, напечатал некролог, более похожий на панегирик, а заодно указал читателям на недостойное поведение «Клариона» из Сквогалч, своей низкопробной лестью только оскорбившего добродетель покойного, который при жизни не удостаивал этот гнусный листок даже взгляда. Но все это ни в малой степени не охладило претендентов на состояние Гилсона. Пусть даже и громадное, оно в сопоставлении с числом желобов, из которых было, якобы, почерпнуто, казалось ничтожным. Ведь вся округа всколыхнулась!
Но и мистер Брентшоу не дремал. Деликатно воспользовавшись некоторыми из своих возможностей, он поспешил воззиждить над прахом благодетеля своего памятник, значительно превосходящий размерами и великолепием все надгробия местного кладбища. Кроме того, он сам сочинил эпитафию, которая прославляла честность, гражданскую доблесть и многие иные достоинства того, кто почил под нею, «став жертвой клеветников, племени ехиднина».
Потом он нанял для защиты доброго имени покойного наиболее талантливых из окрестных адвокатов, и они пять долгих лет отбивали во всех судах Западной территории наскоки претендентов на гилсоновы денежки. Против хитрых юридических закавык мистер Брентшоу городил закавыки похитрее. Если требовались платные услуги, он предлагал такие гонорары, которые разом повышали ставки на этом рынке. Когда ему случалось принимать у себя дома судей, гостеприимству его не было границ: и людей, и их лошадей обхаживали так, как нигде в округе. А против лжесвидетелей Брентшоу выдвигал прожженных клятвопреступников.