Однако задуманное не сбылось. Ксения, исстрадавшаяся за истерзанные деревья, с самого раннего утра в воскресенье почувствовала себя плохо и лежала, сложив руки поверх одеяла. Рядом на стуле водворилась Лёна. Удивительное дело: почти все эти дни она сладко-пресладко спала, Ксения ее не будила даже к обеду. Всеобщая усиливающаяся тревога и беспокойство никак не коснулись ее. Теперь девчушка сидела рядом с матерью и держала за руку, то напевая что-то, то лепеча, будто хотела рассказать Ксении о той радости, которая была ведома ей одной.
Конечно, без Ксении в храм не пошли — не захотели одну оставлять. Вера, радуясь, что может спокойно весь день поработать, плотно прикрыла дверь в свою комнату, и стук печатной машинки наполнил тишину присмиревшего дома. Ксения вскоре поднялась и перебралась в общую комнату, в которой имелся камин, а перед ним стояло ее любимое кресло-качалка. Она попросила Алешу растопить камин и уселась в кресло, накинув на плечи вязаную ажурную шаль с кистями. Лёна в этот день не отходила от матери и теперь пристроилась у нее в ногах на цветастом лоскутном коврике. Ксения за все утро не произнесла ни слова, только с каким-то новым упрямым выражением, крепко сжав губы, глядела в огонь. Точно сама себя в чем-то переубеждала или ждала чего-то… В этом молчаливом занятии ей никто не мешал.
А Манюня… Ох, как ей было плохо! Машка чувствовала себя брошеной. Прошло уж больше недели, как перебрались они сюда, в домик на берегу, а отец ни разу не навестил ее.
Едва Вера немного пришла в себя после кошмарной ночи, она оседлала Ксенин велосипед и отправилась к Сереже на дачу. Дома, однако, никого не было, и она оставила Сергею записку, в которой сообщала, как добраться до их нового обиталища. Особо отметила, что все его с нетерпением ждут, не говоря уж о Маше… Никакой реакции не последовало, Сережа как в воду канул. Вера с Ксенией напрасно ломали головы: то ли уехал внезапно, то ли так занят собой, что о дочери позабыл… Будто это не он радовался как мальчишка, встретив на пыльной деревенской улице свою златокудрую дочку! Обе мучились, глядя как Машка страдает: она впервые в жизни почувствовала себя позабытой, ненужной — и кому? — отцу, который ее боготворил, к которому она примчалась, преодолев все препятствия, радуясь, что хоть это лето они проведут вместе, вдвоем!.. А он два шага не может пройти, чтоб с ней повидаться.
Предательство отца у Манюни в голове не укладывалось. Ей легче было поверить, что он околдован, тем более, что эта идея, хоть ни разу вслух и не высказанная, витала в воздухе… Да, Машка страдала, и то Вера, то Ксения уж не раз перехватывали ее, потихоньку выводящую велосипед, чтобы мчаться к отцу. Они, как могли, уговаривали ее, объясняя, что папа болен, и как только он выздоровеет, все будет по-прежнему — ведь он обожает ее, Манюню, и скоро, уже совсем скоро они будут вместе…
Правда, когда наступит это желанное «скоро», никто не знал. Машка плакала по ночам, и все места себе не находили, думая как ей помочь. Алеша стал читать ей стихи — свои и чужие. Вечерами они усаживались на широкой доске качелей, нависавших над кручей, и подолгу легонько раскачивались, уносимые мерным ритмом стиха в пространство поэзии, и Алешина рука, соскальзывая с каната, обнимала Машкину талию, а ее золотая головка склонялась к его плечу…
И Вероника, — бледная повзрослевшая Вероника, — она была предана пытке огнем. Огнем пылало ее одинокое сердце! На качелях места хватало лишь для двоих…
Ах, как ей хотелось быть на Машкином месте! И чтобы стихи свои он читал только ей… Она смотрела на них и ждала: вот сейчас демоны мстительной злобы проснутся в ее душе, вот сейчас она кинется к ним, подхваченная острым и бешеным чувством протеста, и столкнет обоих с обрыва… пускай побарахтаются с их хваленой поэзией!
Но душа ее маялась, тосковала и… не ведала зла. Прежде взрослости, прежде опытности, прежде страсти в ней рождалось смирение, кротость и тихая отстраненность. Словно берегла силы, которых — знала! — отмерено было не так уж много. Берегла не для житейских бурь, даже не для своей готовой расцвести женственности, — берегла для какой-то неведомой ей покуда стези — тайной, заветной, которая ей одной предназначена. И стезя эта не от мира сего…
И все думала, думала Вероника… И такая глубокая строгая сосредоточенность окутывала ее всю, такой далекой казалось она от всего, что волнует мечтательный девичий ум и сердце, что Ксения порою даже пугалась, наблюдая за ней. И не раз подступала к Вере, чтобы поговорить о дочери, но та только отмахивалась: мол, не мешай! Вера совершенно выключилась из жизни и ушла в свой роман. Она отныне пребывала в ином измерении, и всякий раз, когда поневоле приходилось возвращаться к обыденности, плохо сдерживаемые досада и раздражение прорывались в ней.
Видя, как Вера нервничает, когда ее отвлекают, Ксения решила подругу не дергать и попытаться самой разобраться в том, что творится с Веточкой. Может быть, поговорить с ней, попробовать ей помочь… Ксении не нужно было особых усилий, чтобы угадать, в чем тут собака зарыта: достаточно вечерами взглянуть на качели и подметить напряженный, застывший Веточкин взгляд…
Она всей душой переживала за Ветку, зная как много бед может причинить неокрепшему сердцу первое неразделенное чувство, и не сомневалась — Ветка ревнует! Ее гложет зависть, обида и боль, озлобленность может свить гнездо в ее сердце… Она думала, как Ветке помочь, и удивлялась Вериной холодности — могла бы на время прервать работу, чтоб побыть рядом с дочерью, поддержать, отогреть… Нельзя в эти дни оставлять ее наедине с собой, ни один роман этого не стоит! Так думала Ксения и начинала не в шутку сердиться на Веру.
Июнь хмурился и гримасничал, ветры мяли траву, истерзали кусты и деревья, а люди чувствовали себя такими измученными и уставшими, словно дни напролет кланялись грозовым ветрам до земли. Их чувства смешались, померкли… Это вялотекущее существование всем действовало на нервы, но никто не находил в себе сил, чтобы встряхнуться, очнуться и взять в себя в руки.
И дети, и взрослые старательно избегали разговоров о странных событиях, собравших их под одной крышей. Они с готовностью подменяли друг друга у плиты, в походах за продуктами, в уборке и стирке, как будто все сызмальства выросли в одной семье и с полуслова понимали друг друга. Только, казалось, семья эта заражена вирусом какой-то нездешней болезни.
Меланхолия? Сплин? О, нет — их болезнь была глубже, серьезней. Каждый чувствовал в себе нечто такое, чего втайне боялся, и это нечто скрывало в себе смертельную угрозу для окружающих… Что-то жуткое, темное в душе каждого стремилось прорваться наружу. И тень самого себя, своего незнакомого, дурного и заразного «я» пугала больше самых страшных напастей.
Миг — и ты перейдешь черту. Миг — и ты переступишь! И никогда больше не станешь собой, возврата нет! Бездны, бездны… Каждый с ужасом угадывал их в себе, и тот неслышный, невидимый ураган, что таился в душе, был стократ разрушительней зримых явлений…
Они ни разу не собрались на военный совет. Они ждали. Хоть и не знали — чего… Видно, время настало такое — ждать…
И Алеша читал стихи. Машка их слушала. А Ветка кругами ходила вкруг дома под порывами ветра, придерживая на голове новую шляпку с бантом. Как-то раз не удержала-таки, и обреченная шляпка, описав полукруг, с беспечностью упорхнула в реку. Ветка даже не ахнула — стояла и смотрела, как течение уносит ее любимую, давно желанную шляпку. Молча повернулась, молча ушла в дом и маме не сказала ни слова… А та на другой день даже не поинтересовалась, где Веткина шляпка. Вера глядела на всех и словно не замечала, словно видела нечто такое, что было для нее в миллион раз важней, чем эти реальные, такие напуганные и близкие люди…