— Я не могу выходить в таком виде! Я заледенею! Да и ты плохо одета.
Алессия смеется. Она протягивает мне черную маску со странным длинным клювом. — «Для тебя не страшен зной, вьюги зимние и снег…»
— Это поэзия, а то — жизнь.
Но девушка не отвечает мне. Она выходит, невзирая на мои протесты, и спускается по длинной витой лестнице.
В конце концов, мне тоже приходится спускаться.
Сегодня видимость стала заметно лучше. Хотя на дне канала по-прежнему лежит снег примерно в полтора метра высотой, воздух чист и лишен обычного покрывала серых облаков. Я натягиваю маску, надеваю на голову треуголку и следую за ней.
Воздух, который мне удается вдыхать, несмотря на странный клюв маски, пропитан ароматами растений с солоновато-горьким привкусом. Странный, но приятный.
Как удивительно идти в дневном свете, под смертоносным дождем, который капает на нас, и «не бояться зла», как говорится в Писании. [85]
Я следую за Алессией по длинному и широкому каналу, который извивается, как змея. Впечатление, что это мертвый лес, становится все сильнее. Не все дворцы стоят прямо — некоторые сломаны или сгорели. Но большинство из них еще держатся, горделивые и великолепные, на своих хитроумных опорах.
— Венеция стоит на ста тысячах свай, вбитых в ил. Некоторые из них очень древние. Отсутствие кислорода медленно превратило дерево в камень.
Она показывает на них пальцем — иначе их не увидеть. Венеция — город маскировки и обмана. Там, где глаз сначала не замечает ничего, сконцентрировавшись, ты можешь обнаружить следы жизни, которые спрятаны так хорошо, что стали невидимыми. Часовой, вооруженный пикой и шпагой, отделяется от стены. Цвет его одежды такой же, как у свай, к которым он прислонился. Лицо тоже раскрашено в маскировочные цвета.
Когда он движется к нам, кажется, будто приближается сам город.
Алессия молчит. Между ними происходит только обмен взглядами. А может быть, и что-то еще, но мне не удается это понять. Часовой делает мне знак проходить.
— Я его не видел! — шепчу я, пораженный.
— Как не видел и других, — отвечает она.
— А были другие?
— Мы прошли четырнадцать часовых.
Больше она ничего не говорит. Я тоже не спрашиваю. У меня уже и так есть, о чем подумать.
На повороте канала, который когда-то назывался Великим, мы натыкаемся на обломки старой лодки, наполовину вдавленной в сухую грязь. Лежащая на боку, разрушенная водой и бурями последних двадцати лет, она похожа на труп гигантского животного.
— Ты никогда не был в Венеции, — улыбается Алессия; это не вопрос.
— Нет. Но такое ощущение, что был. Наверное, это из-за фильмов, фотографий.
— Это прекрасный город. Даже сейчас, но с водой, наверное, она была невероятна.
— Но как она высохла?
Алессия показывает куда-то далеко, за краем канала.
— Мы этого не знаем. Море отодвинулось на десять километров. Кто-то говорит, что это из-за похолодания. Что сдвинулись полюса. Говорят, что мы вступаем в небольшой ледниковый период.
— Да, я тоже слышал нечто подобное.
Снег доходит до щиколоток. Ветер, который непрерывно дует с дней Войны, мешает ему нарастать толстым слоем. Если бы весь тот снег, что кружится в воздухе, мог осесть, образовался бы слой больше метра, как сказал мне когда-то Максим.
Как хотел бы увидеть этот город раньше! Погулять здесь днем.
Алессия делает мне знак остановиться.
Мы карабкаемся по металлической лестнице, прислоненной к краю «каньона». Чем дальше, тем больше окаменелые обрубки напоминают мертвый лес.
Алессия стучит с замысловатым ритмом в одну из дверей, расположенных ниже уровня фундамента дворцов с фасадами, украшенными мозаикой и резьбой по мрамору, которая придает им такой легкости, как будто они сделаны из стекла. Дверь открывается. Двое часовых в маскировочной одежде отступают в сторону, пропуская нас.
Слегка приторный запах улицы, по сравнению с теми ароматизированными фильтрами, которые, должно быть, вставлены в длинный нос моей маски.
Острый, сладковатый запах.
После небольшого коридора сбоку отодвигается тяжелая черная занавеска, и мы входим в широкое помещение с низким потолком. Кажется, что оно вырыто в глине. Еле видимый свет — от нескольких свечей, висящих по углам.
Но здешним обитателям свет и не нужен.
По стенам развешены мертвецы.
Они свисают с нескольких десятков крючьев, как в лавке мясника.
Когда-то их мумифицировали. Их кожа суха, как пергамент, зубы оскалены в каких-то нездешних, нереальных улыбках. Руки сложены на груди, тела завернуты в полотно, как мумии. Высохшие глаза прикрыты веками, как будто мертвецы спят.
Алессия движется между двумя рядами висящих трупов как ни в чем не бывало.
Я следую за ней — что еще я могу сделать?
Здесь мертвецы всех возрастов. Много детей, расположенных в два горизонтальных ряда повыше. Таблички на груди показывают их имя и возраст.
Пять лет.
Шесть лет и два месяца.
Три года…
Я произношу про себя заупокойную молитву.
Алессия поворачивается ко мне, улыбаясь.
— Послушай, они и так покоятся в мире. Им не нужны молитвы.
Она приближается к мумии одного ребенка, перебинтованной тканью, которая когда-то была красной.
— Вот это моя сестра.
С ужасом я понимаю, что не удивился бы сейчас, если бы мертвая девочка поклонилась, чтобы представиться.
— Она умерла уже давно. Ей было одиннадцать лет, видишь?
— Зачем вы держите здесь своих мертвецов? — спрашиваю я с дрожью в голосе.
— Зачем? А вы что делаете с ними?
Ее вопрос застает меня врасплох.
— Ну, мы погребаем их.
Ее лицо становится серьезным.
— Как это?
— Когда кто-нибудь умирает, государственный отряд погребения приходит за ним и уносит наружу.
— А потом?
— Они хоронят его.
Алессия качает головой:
— Земля промерзшая и твердая, как камень.
Я понимаю, к чему она клонит. Я тоже не раз спрашивал себя об этом. Никто не знает, хоронят ли на самом деле мертвых отряды погребения или избавляются от них каким-то другим способом. Это, как и многое другое в нашей жизни, — всего лишь вопрос веры.