Ни одна из старушек, остававшихся на крыше, не согласилась прыгнуть добровольно. Пришлось применять к ним силу, и это было действительно жуткое зрелище. Постороннему человеку наверняка могло бы показаться, что мы — не спасатели, а хладнокровные убийцы-маньяки, сбрасывающие беззащитных жертв с крыши.
Старушки упирались и голосили. Они просили пощадить их, клялись, что уже не хотят больше жить, что лучше погибнуть в пламени пожара, чем лететь вниз головой в темноту. Они проклинали нас, называли извергами и мучителями.
А ведь их надо было не просто сбросить с крыши, а сделать это так, чтобы они летели не отвесно вниз вдоль стены, а по наклонной траектории, а при этом еще стараться удержаться самому на ногах, чтобы не последовать за своей «жертвой» и не раздавить ее своей массой...
Так получилось, что я оказался в паре со Старшиной. И кроме нас с ним, на крыше оставалась только одна пожилая женщина.
И тут я вдруг узнал ее.
Это была та самая старушка, которая в одной из моих жизней-однодневок поделилась со мной колбасой. Которая говорила мне: «Главное — не жизнь, а наше отношение к ней».
Она была в одном домашнем ситцевом халатике, накинутом поверх несвежей ночной рубашки, и ее тело сотрясала крупная дрожь.
— Ну, пошли, бабушка, — преувеличенно бодро сказал Старшина. — Будь умницей, не создавай нам проблем — и все будет хорошо...
Бабулька открыла рот, в котором не хватало доброй половины зубов, и прошепелявила:
— Прыгайте шами, ребятки, оштавьте меня тут, ради бога, а? А ешли вы меня шброшите, я помру от штраха.... Я ведь ш малых лет штрашть как вышоты боюшь!..
— А что же — сгореть заживо не боитесь? — прищурился Старшина.
Бабка покачала головой:
— Огонь быштро делает швое дело. Мне больно не будет...
— Ну нет, бабуля, — сказал Старшина, беря ее за руку, — мы вас тут не оставим. Нет у нас такого права. Вы только глаза закройте и не открывайте, а мы с Аликом всё сделаем как надо... Алик, помогай!
Но я не шевельнулся. Мной вдруг овладело странное оцепенение.
— Ты что? — вскинул на меня взгляд Старшина. — Давай!..
— А может, действительно не надо? — спросил я. — Она права: больно ей не будет...
— С ума сошел? Мы должны это сделать, понятно? Или ты хочешь оставить ее погибать здесь?
— Погибать? — переспросил я. — Ты в самом деле считаешь, что она может погибнуть? Вспомни Полышева, Старшина: он тоже должен был умереть, но ты сказал: он будет жить, и так оно и вышло... А что, если смерти больше не существует?
Старшина, оцепенев, уставился на меня. Открыл рот, чтобы что-то сказать, но в это время неподалеку от нас целый кусок крыши вдруг с грохотом обрушился вниз, и из образовавшегося провала на волю вырвалось и торжествующе заплясало пламя.
Старшина вздрогнул. Потом смерил меня уничтожающим взглядом, молча наклонился и легко поднял старушку на руки. Она не сопротивлялась, только по ее морщинистым щекам потекли слезы.
— Ладно, — сказал мне Старшина. — Сам справлюсь. Только страхуй меня сзади, чтобы я не улетел вслед за ней.
Мы подошли к краю крыши.
Умoм я понимал, что двадцать метров — не такая уж большая высота. Но одно дело — смотреть снизу на крышу дома, и совсем другое — стоять на самом краю, да еще когда знаешь, что крыша вот-вот обрушится.
Снизу что-то крикнули, и ветер донес до нас обрывок слова: «...вай!»
— Успокойся, мать, — сказал Старшина старушке. — Закрой глаза. Хочешь — молись Господу, не хочешь — не молись, но вот увидишь: все кончится хорошо.
Я думал, он бросит ее, предварительно раскачав, но Старшина обошелся без этого.
Он просто перегнулся через низенький барьерчик и выпустил тело старушки.
Сила инерции потянула его вперед, и он отчаянно замахал руками, пытаясь удержаться. Я вовремя поймал его сзади за куртку, иначе он сверзился бы тоже.
Потом я оглянулся назад. Пламя бушевало уже почти по всей крыше. Нетронутым оставался лишь островок, где мы стояли.
— Ну вот, — как ни в чем не бывало произнес Старшина, зачем-то отряхая руки от невидимой пыли, — настал и наш черед. Прыгай, Алик, а я пока перекурю.
— Нет, я после тебя, — возразил я.
— Еще чего удумал! — сделал зверское лицо он. — Прыгай, тебе говорю! А то скину!..
Я глубоко вздохнул, стараясь унять дрожь. Потом перелез через барьерчик, встал на узкую полоску жести, отделявшую меня от бездны, и зачем-то оглянулся.
— Интересно, — небрежно сказал Старшина, — чего ты боишься, если веришь, что люди бессмертны?
— Я не верю, — сказал я, стиснув зубы. — Я это знаю.
И прыгнул.
Безумная идея Старшины, как и следовало ожидать, закончилась вполне благополучно. Никто из насильно спасенных старушек серьезно не пострадал, большинство отделались испугом и легкими вывихами конечностей. Часть жильцов получили ожоги еще до нашего вмешательства, но врачи заверяли, что жизни пострадавших ничто не угрожает.
Единственное отрицательное последствие заключалось в том, что дети, побывавшие в ту ночь на крыше, до конца своей жизни будут панически бояться двух вещей: огня и высоты. Но кто скажет, что это слишком большая цена за их спасение?
Пожарные не успели еще потушить огонь, как сквозь кольцо оцепления просочились представители наших вездесущих СМИ с микрофонами и камерами наперевес, и Старшине пришлось героически отбиваться от их наскоков. Однако журналисты организовали охоту на него по всем правилам, загнав в узкий проход между двумя «асээмками», и навалились всем скопом с двух сторон.
Натиск продолжался недолго. Как выяснилось, всех корреспондентов интересовали одни и те же вопросы: в чем причина пожара, сколько человек пострадало и сколько погибших.
На миг мне показалось, что Старшина опять соврет про десятки трупов и раненых, но он отделался дежурной фразой, что еще рано подводить окончательные итоги и вопросы о состоянии здоровья пострадавших лучше задавать медикам, а он — всего лишь спасатель...
Мы вернулись на базу. Настроение у всех почему-то было испорчено окончательно и бесповоротно, и до самого утра в дежурке царило угрюмое молчание — даже в домино никому не захотелось играть.
Я сидел в стороне, не в силах ни соображать, ни что-либо делать. Потом, пересилив себя, взял чистый лист бумаги и накатал рапорт об увольнении.
Вот только идти к Старшине с этим рапортом я пока не спешил. Было у меня предчувствие, что он меня сам вызовет.
И я не ошибся.
Уже в самом конце смены Борис появился в дверях — весь какой-то съежившийся, с осунувшимся и словно почерневшим лицом — и, ни на кого не глядя, бросил: