Марина достала бутылку спирта – величайшую свою драгоценность (перед самым отъездом сестра Ковалевская расщедрилась!), плеснула понемногу в стаканы, кинула рядом куски хлеба, огурцы… Из одного стакана отхлебнула и едва не задохнулась, зашлась кашлем. А в дверь уже колотили почем зря:
– Откройте! Сломаем дверь! Эй, двое к окну, высадите раму!
«Коли побьют стекло, на какие деньги я его вставлю?!» – ужаснулась Марина и, на ходу срывая платье, подскочила к двери:
– Ну что там, что за крик?
На крыльце продолжали разоряться:
– Отвори! Сей момент отвори!
– Да открою, открою, дайте хоть глаза продрать!
Платье скомкала, сунула за ларь, нарочно долго возилась с засовом, громко, бессвязно при этом ворча, с подвывом зевая и жалуясь на больную голову.
Наконец открыла – и на нее сразу напер грудью знакомый: пристав Вокзальной части Фуфаев:
– А, наше вам с кисточкой, Аверьянова. С обыском к вам, прошу любить и жаловать!
– С какой радости? – простонала Марина, хватаясь за голову, и нарочно дыхнула прямо в лицо Фуфаеву.
– Ага! – радостно крикнул он. – Сухой закон военного времени нарушаем-с!
– Да ладно вам, – пробормотала Марина, – подумаешь, выпили по глотку…
– Ничего себе, по глотку! – вскричал Фуфаев, жадно глядя на стол, на котором возвышалась бутылка спирта. Потом окинул взором комнату – и у него в зобу дыханье сперло, как увидал в постели полуголую женщину, лежащую рядом с мужчиной:
– Эт-та чего у вас?!
– А чего, – хрипло буркнула Марина, качнувшись и опершись на стол, как если бы ее не держали ноги, – не видите, чего? Голубки-полюбовнички!
– Матушка Пресвятая Богородица… – осторожно сказал Фуфаев, вглядываясь в лицо Грушеньки, наполовину прикрытое голым локтем, – да уж не дочка ли это Василь Васильича Васильева? Или мерещится мне?
«О-о! – простонал кто-то в голове Марины. – Откуда он ее знает? Какой кошмар… Хотя почему – кошмар? Наоборот – к лучшему!»
– Нет! – воскликнула она самым фальшивым голосом, какой только смогла изобразить. – То есть да! Это не она, вам померещилось.
– Какое померещилось?! – воскликнул Фуфаев. – Агриппина Васильевна! Да вы ли это?!
– Ладно, девка, открой глаза, – угрюмо приказала Марина. – Будет притворяться.
Она нарочно говорила сейчас каким-то простонародным, бабьим языком, чувствуя, что именно такой принятый на себя образ – вульгарный, пошлый, грубый образ сводни, пьяницы, гулящей бабы, сбивающей с толку порядочных барышень, – будет убедителен для Фуфаева, заставит его проникнуться к ней презрением, а значит, посчитать не опасной в другом, смертельном смысле.
Грушенька открыла глаза, встретилась взглядом с изумленным взглядом пристава – и залилась слезами.
– Вот они, дочки-то… – простонал Фуфаев, судя по всему, совершенно уничтоженный этим взрывом горя и стыда, который он принял за полное и безоговорочное признание своей вины. – Моя жена мне говорит: ах, беда, все сыновья у нас да сыновья, семеро сыновей, а ни одной дочки нету, ясочки-голубушки. А вот они, дочки-то! Ясочки! Голубушки!!!
Грушенька рыдала, лежа на спине, закрыв глаза руками. Макар пребывал в неподвижности… Подозрительно это выглядит? Нет? Вот о чем могла сейчас думать Марина. Что там бубнит пристав? Какие еще ясочки? Болван! Надо как-то объяснить, почему не двигается Макар.
– А этот-то и ухом не ведет, – пробормотала Марина, еще тяжелее навалившись на стол, словно в полном пьяном изнеможении. – Напился, дрыхнет. И дела ему до девки нет. Вы уж, господин Фуфаев, не говорите Василь Васильевичу, что дочку его обгуляли…
Грушенька привскочила в постели, глянула на Марину такими глазами, что у той мороз по коже прошел: вот сейчас скажет все как есть! Вот сейчас выдаст! Но с губ девушки не сорвалось ни слова, а только новое рыдание. Упала лицом в подушку, затрясла плечами. Макар чуть застонал – очень натурально, словно во сне, шевельнулся… но не повернул головы, а снова стих.
Может, умер?!
Ладно, потом выяснится…
– Не говорить? – растерянно пробормотал Фуфаев, глядя то на Марину, то на трясущиеся Грушенькины плечи.
Оглянулся на подчиненных – те столбами торчали на пороге, таращили глаза, сопели, качали головами – переживали, видать. Но совета начальнику, что делать да как быть, не подали.
– Оно, конечно, не говорить бы… Может, и не скажу. Но ты мне, Аверьянова, за все ответишь! Тебя сослали сюда, чтоб ты тише воды, ниже травы была, а ты…
– А я что?! – вскричала Марина, почуяв, что пора переходить в наступление. – Ну что – я? Я-то вон где спала, на печи! Не с чужим мужиком спала. Откуда мне было знать, как мои гости развлекаются?
– А он кто? – спросил Фуфаев, подбородком указав на Макара.
– Да вы у нее спросите, – пожала плечами Марина. – Она мужика с собой привела. Легли за занавесочкой и знай себе любятся… А мне что, я живу, как те китайские обезьянки: одна ничего не видит, другая ничего не слышит, третья ничего не знает, четвертая язык за зубами держит…
– Ничего не слышишь? – насторожился один из полицейских. – Вашбродь… она говорит, что…
Фуфаев, насильно вырванный из глубины отеческих переживаний и ввергнутый в заботы совершенно иного свойства, спохватился:
– Выстрелов среди ночи, криков, звуков каких-то подозрительных не раздавалось?
– Тишина полная стояла, – сообщила с самым равнодушным видом Марина, – а если и было что где, то мы не слышали, не до того было.
– Ну понятно, спиртягу жрали, – пробормотал с отвращением Фуфаев. – У, хунхузы… Даже хуже вы хунхузов! Тут у вас под боком часового убили да грузовик госпитальный угнали, а вы…
Показалось Марине, или Фуфаев в самом деле как-то особенно пристально покосился на нее? Проверочку устроил, да? Знает ли она про секретный гараж? Ну, мог бы что-нибудь похитрей придумать!
– Полно вам, – сердито сказала Марина. – Какой еще госпитальный грузовик? В огороде бузина, а в Киеве дядька. Госпиталь вон где, за две версты отсюда, на другом конце Тихменевской. Если там угнали грузовик, что я тут, у себя, слышать могла? Вы, господин Фуфаев, что-то напутали, воля ваша!