– Томас, ты знаешь, почему я позволила тебе так далеко зайти?
– Даже не знаю, хочу ли я знать. Ладно, ладно, почему?
– Потому что ты обладаешь первейшим, по отцовскому мнению, необходимым качеством – ты одержим Маршаллом Франсом. Ты вечно твердишь, как важны для тебя его книги. Его творчество для тебя почти так же важно, как для всех нас.
– Ой, Анна, брось! Это не одно и то же.
– Постой Томас. – Она вскинула руку, словно регулировщик. – Ты этого не знаешь, но с тех пор как ты написал первую главу, все в Галене пошло по-прежнему. Все написанное в дневниках стало опять сбываться. Всё – а смерть Нагеля была просто последней по времени.
Я посмотрел на нее и уже открыл рот, но сказать было нечего. Только что меня наградили самым безумным комплиментом в жизни. Моя душа застряла в лифте где-то на полпути между блевотным страхом и тотальной эйфорией. Боже, а что, если Анна права?
Мы продолжали работать, но теперь Саксони полностью устранилась от биографии. Она вырезала трех марионеток или же читала “Змей Уроборос” Эддисона [92] .
Я по-прежнему ходил к Анне, но только днем, и задерживался там не дольше, чем до полшестого. Потом собирал свой коричневый портфельчик и бред домой.
Но самая мучительная проблема – я никак не мог решить, выкладывать ли Саксони все начистоту о Франсе и Галене. Иногда мне становилось невыносимо держать это в себе, скрывать от нее. Но я знавал людей, угодивших в психушку за куда более безобидные чудачества, так что предпочитал дождаться какого-нибудь развития событий, прежде чем трепать языком.
Над городом пронеслась пурга и припорошила все толстым белым слоем. Как-то днем я вышел прогуляться и увидел трех кошек, игравших в чехарду на чьем-то неогороженном участке. Они веселились настолько самозабвенно, что я остановился посмотреть. Через пару минут одна из них заметила меня и замерла как вкопанная. Все трое повернулись ко мне, и я машинально помахал им. Едва слышным шепотом над снежной белизной разнеслось их мяуканье. Лишь через несколько секунд до меня дошло, что это они так здороваются.
Впрочем, все в городке теперь стали со мной откровенны. Несколько месяцев назад я недолго думая сбежал бы от такой откровенности куда глаза глядят, но теперь лишь понимающе кивал и пробовал очередное овсяное печенье очередной Дебби – или Гретхен, или Мэри-Энн...
Беседа неизбежно протекала либо в угрожающем ключе, либо в слезно-просительном. Будет, мол, чертовски лучше, если я напишу книгу, а то многие хлебнут лиха; или слава богу, что я заехал настолько вовремя, но как долго мне еще возиться? В зависимости от собеседника и времени суток я чувствовал себя то мессией, то телефонным мастером. Только вот вернет ли моя книга Франса к жизни, когда будет закончена, – эта мысль кружилась у меня в голове снова и снова, как завалявшийся в кармашке детских штанишек стеклянный шарик в сушильной машине. Порой я все бросал и не мог сдержать хохота – настолько это было нелепо и дико. А иногда по коже у меня сновали юркие ящерки страха, и я пытался поскорее отвлечься.
– Гм, Ларри, а каково это... гм... быть сотворенным?
Ларри неприлично фыркнул и улыбнулся:
– Сотворенным? Ты это о чем? Слушай, парень, тебя вот сляпал твой старик, верно?
Я пожал плечами и кивнул.
– Ну а я вышел из другого места. Еще пивка?
Кэтрин гладила своего кролика по шерстке так нежно, будто он был стеклянный:
– Сотворенной? Хм-м-м... Смешное слово. Сотворенный. – Она покатала слово на языке и улыбнулась кролику. – Никогда об этом не задумывалась, Томас. У меня столько всяких других забот...
Если я ожидал откровений из первых уст – то не дождался. Гален был сонный городишко в миссурийской глухомани, и населяли его работящие обыватели, которые ходили по субботам в кегельбан, любили “Бионическую женщину” [93] , ели бутерброды с ветчиной и копили деньги на новую почвофрезу или дачный домик на озере Текавита.
Самый интересный случай произошел с парнем, который как-то раз по ошибке выстрелил своему брату в лицо из полицейского револьвера. Щелкнул курок, боек ударил по капсюлю, дым, гром... но с братом ничего не случилось. Ни-че-го.
Всех как прорвало. Теперь, когда я стал “одним из них”, они так и сыпали всевозможными историями – о своем люмбаго, о своей половой жизни, о наживках для налима. С предметом моих изысканий это не имело почти ничего общего, но они так долго травили друг другу одни и те же байки, что теперь не могли нарадоваться на свежего слушателя.
– Знаете, Эбби, что мне нынче не нравится? Да то, что не известно ни черта! Я привык идти по улице и не думать – а вдруг мне на голову долбаный самолет рухнет. Понимаете, о чем я? Когда знаешь, то знаешь. Не нужно беспокоиться, что с тобой что-то стрясется. Взять хоть этого придурка, ну как его, Джо Джордана. Поехал купить долбаную пачку сигарет и вдруг здрасьте-пожалуйста – ребенка сшиб. Нет уж, сэр, большое спасибо, но я хочу знать, когда придет мой черед. Так мне ни о чем не нужно беспокоиться, пока час не настанет.
– И что вы сделаете тогда? Когда настанет час?
– Обмочу свои долбаные штаны! – расхохотался старик и все не мог остановиться.
Чем больше я расспрашивал, тем более убеждался, что основную массу народа вполне устраивала система Франса, а внезапная жестокая перемена, бросившая их в неуклюжие лапы судьбы, искренне страшила.
Но были и такие, кто не хотел знать, что им суждено. Оказывается, можно было и не знать. Согласно заведенному много лет назад порядку, старейший член семьи отвечал за полученную от Франса историю своей фамилии – настоящую и будущую, во всех подробностях. Всякий желающий узнать, что ему суждено, мог по достижении восемнадцати лет пойти к “старейшине” и задать любые вопросы.