Некоторые из гостей, сидевшие рядом, поддержали ее, и тост, вероятно, подхватили бы все, но тут довольно бесцеремонно потребовал внимания старый генерал. Начало его речи потонуло в общем шуме, однако ж он скорее раздраженно, чем смущенно воспользовался всей силой своих голосовых связок и не успокоился, пока не добился тишины.
– Вы тут, любезный мой Хедемайер, рассуждали о свободе мыслящих людей. Что ж, дело ваше. Но не будем придавать ей такого уж большого значения. Мы здесь среди своих, я надеюсь (тут он бросил испытующий взгляд на Гордона), что среди своих. Так что признаемся между нами, что протестантская свобода мыслящих людей – всего лишь фигура речи.
– Позвольте… – возразил было Хедемайер.
– Прошу меня не перебивать, – высокомерно оборвал его старый генерал. – Вы высказались, теперь говорю я. Ваш занюханный Фальк, я намеренно называю его вашим, без сомнения, хотел как лучше. Но pourquoi tant de bruit pour une omlette [143] …
Все расхохотались, потому что как раз этот момент генералу предложили блюдо с овощами и щедрым гарниром из ломтиков омлета.
Генерал, обычно весьма чувствительный к подобным инцидентам, на этот раз воспринял оживление сотрапезников с юмором. Он с торжествующим видом поднял вверх ломтик омлета.
– Pour une omelette… Да-с. И многих ли людей, по вашему мнению, любезный мой Хедемайер, действительно интересует так называемый вопрос о хождении в Каноссу? Очень немногих. Ручаюсь. Слово чести. – Pour une omelette… Да-с. И многих ли людей, по вашему мнению, любезный мой Хедемайер, действительно интересует так называемый вопрос о хождении в Каноссу? Очень немногих. Ручаюсь. Слово чести. Люди кое в чем разбираются, даже если они не сторонники, пардон, не были сторонниками веротерпимости. В Берлине тридцать протестантских церквей, и в каждой по воскресеньям сходятся несколько сотен человек, может быть, больше или меньше, не в том суть. В гугенотской Дынной церкви [144] я однажды насчитал пятерых прихожан, а когда холодно, их бывает еще меньше. Вот это, любезный мой Хедемайер, я и называю протестантской свободой. Мы можем ходить в церковь и не ходить в церковь, и спасаться каждый на свой манер. Да-с, друзья мои, так было всегда в земле Пруссия, и так оно и останется, несмотря на все разговоры о Каноссе. Вопрос о спасении души всегда идет в ногу со страхом, а страха еще нет. Во всяком случае, это не тот вопрос, от коего зависит судьба мира или хотя бы государства. Она зависит совсем от другого. «Пруссия держится на плечах армии надежнее, чем земля на плечах Атланта». Так сказал великий Фридрих, и в этом вся суть. Это и есть главный вопрос. Да-с, господа, вопрос жизни и смерти. Если кто имеет значение, так это унтер-офицер и ефрейтор, а не церковный дьячок и не школьный учитель. Значение имеет штабной офицер, а не советник консистории. А теперь оглянитесь вокруг. Что вы видите? Вы видите, что при назначении на самые ключевые должности происходят грубейшие промахи. Я имею в виду должности от генерал-майора и выше. Все, кто приписывает себе более широкий кругозор, на самом деле болваны или сумасброды, творящие произвол. А во многих случаях это просто клики.
– Вы имеете в виду…
– Кабинет. Я не собираюсь отмалчиваться, я человек откровенный. Я имею в виду правительство, которое, кажется, поставило себе целью покончить с традициями армии. Говоря о традициях, я, разумеется, имею в виду традиции Фридриха Великого. Чего нам сегодня не хватает, так это старинных фамилий, старинных имен из коренных провинций. А всякие там инородцы…
Крачиньски, чьи два брата служили в русской армии, а третий в австрийской, усмехнулся с чувством военно-министерского превосходства. Но фон Россов гнул свое.
– Глава кабинета министров, хоть он и происходит из старого лифляндского рода, с моей точки зрения, – homo novus [145] . К несчастью, он не имеет представления о духовной значимости офицерства. Подавай ему образованных. Бред. Знания и талант разрушительны, поскольку воспитывают задавак. Эти шалости хороши для профессоров, адвокатов и болтунов, вообще для всех, кто нынче называет себя парламентариями. А государству от них какая польза? Государству нужно иное. Главное – образ мыслей, благонадежность, верность своим корням. А ее хранят лишь те, кто сражались еще при Креммер-Дамме, при Кетцер-Ангермюнде [146] . Но это нынче не в цене. Нынче таких людей не замечают. Непостижимо. Ибо высокая дисциплина, в конечном счете, есть вопрос лояльности. И Гогенцоллернам это известно. Но они не любят вмешиваться и слишком скромны, они полагают, что канцелярские деятели (кстати, и у армии есть своя канцелярия) разберутся без них. А те заговаривают им зубы и оставляют в дураках. Положение унизительное. А самое скверное, что его нельзя изменить. Наполеон не воевал в одиночку, и Гогенцоллерны не могут лично и персонально заниматься всеми делами и заглядывать во все углы администрации. В этом-то и дело, любезный мой тайный советник. Здесь и только здесь наша Каносса. Свобода прессы, свобода слова, свобода совести все это чепуха, балласт, от него больше вреда, чем пользы.
Сесиль смущенно опустила глаза. Она давно знала эти речи, продиктованные обидой и злобой, но прежде, в других обстоятельствах, они не так уж ей мешали. Она воспринимала их просто как суесловие. На этот раз она терзалась, видя, что происходило в душе Гордона, когда он слышал подобное бахвальство. Сент-Арно воспринял похвальбы фон Россова точно так же. Он счел за благо овладеть ситуацией и ловко связал упоминание о старинных семействах с родом Гордона.
– Этот род, – сказал Сент-Арно, – со времен Тридцатилетней войны и, во всяком случае, с эпохи Шиллерова Валленштейна является нашим достоянием. Комендант Эгера, полковник Гордон – один из лучших персонажей во всей пьесе. Я имею право утверждать, что доблести упомянутого героя сошлись в новом друге нашего дома. Я пью за здоровье нашего дорогого гостя, господина фон Гордона.