– Объясниться, Сесиль? Разгадка проста: я ревную.
– Ревнуете? И вы говорите об этом так, словно имеете полное и законное право на ревность, словно вы вправе оценивать мои поступки и контролировать мои шаги. Есть у вас такое право? Нет. Но если бы вы его имели, благородный образ мысли не отменяется даже ревностью, я это знаю по опыту. Вы могли совершить нечто худшее, чем совершили, но ничего более мелочного и менее достойного.
– Ничего менее достойного? Да что же я такого совершил? То, что можно понять, можно и простить. Сесиль, вы слишком строги ко мне, пожалейте меня. Вы знаете, что со мной творится, что творилось со мной с первого мгновения, с первого взгляда на вас. Но я сдерживал себя. Потом настал день, когда я признался вам во всем. Вы поставили меня на место, умоляли не нарушать вашего душевного спокойствия. Я подчинился, стал избегать вас, уехал. И в первый же день, когда я, совершенно случайно, Бог мне свидетель, встречаю вас, что я вижу? Вы знаете. Вы знаете, что этот ехидный, злобный господин с самого начала был моим врагом, моим противником, что он присвоил себе право издеваться надо мной и моими чувствами. И именно он оказывается в ложе напротив, самоуверенный и самодовольный, как никогда прежде, а рядом с ним смеется моя обожествляемая Сесиль, прикрывая лицо веером и склоняясь к нему, словно ей не терпится впитать в себя его развязные намеки, весь этот сладкий яд, который он так ловко умеет преподносить. Ах, Сесиль, мое отречение было искренним и честным, клянусь вам; я вернулся не для того, чтобы нарушить ваш покой, но видеть, что вы предпочли другого, и кого, кого… Это свыше моих сил. Это слишком.
Говоря все это, они возбужденно расхаживали по ковру; огонек под чайником разгорался все ярче, и пар поднимался тонкой струйкой между двумя бронзовыми лампами. Вокруг них царил уют и покой, и теперь Сесиль взяла его за руку.
– Присядем, – сказала она. – Может быть, мы найдем более спокойные слова… Вы все ищете не там, где следует. Виновато не мое поведение в театре, не мой смех и не мой веер, и меньше всего бедный тайный советник, который меня забавляет, но совершенно мне неопасен, ах, если б вы знали, насколько. Нет, нет, друг мой, ваша ревность, или, по крайней мере, форма ее проявления, противная всем приличиям, имеет свою причину, но эта причина не во мне. Вы ревнуете не из ревности; ревность – это нечто обязывающее, ревность льстит нам, но вы ревнуете из высокомерия и морализма. В этом все дело. В один прекрасный день вы услышали историю жизни бедной мадемуазель фон Заха, и вы не можете ее забыть. Вы молчите? Значит, я угадала. И эта история, как вы, вероятно, полагаете, дает вам право на более свободный тон, на требования, на бестактности, вы позволяете себе сегодня вечером совершить двойное вторжение, сейчас в мой салон, а перед этим в мою ложу… Нет, не перебивайте меня… Я хочу сказать все, даже самое дурное. Что ж, свет меня изгнал, я это вижу, чувствую и живу милостью тех, кто своим посещением делает честь моему дому. И меня в любой день могут лишить этой чести даже такие люди, как Россов и баронесса. Я не претендую на уважение, которым пользуются другие. Но я хочу его вернуть. Никогда не забуду, как в ужасе прокралась в дом, где лежал застреленный Дзялинский и смотрел на меня своими мертвыми глазами, как будто хотел сказать: «Ты виновата». И в душе я поклялась, вы знаете, в чем. Может, я и живу в мире тщеславия, сегодня и всегда, но есть одна вещь, которую мне внушило новое учение: чувство долга. Там, где есть это чувство, найдется и сила. А теперь говорите вы; теперь я хочу услышать вас. Скажите что-нибудь дружеское, что меня утешит, и примирит с вами, и заставит снова поверить в ваше доброе сердце и хорошее отношение, и восстановит ваш образ в моей душе. Говорите же…
Гордон смотрел в одну точку, губы его дергались и дрожали, как будто эти слова, сказанные столь теплым и искренним тоном, все-таки произвели на него впечатление. Но в тот же момент ему представилась сцена, свидетелем которой он было всего несколько часов назад. Гордость, уязвленная мыслью о том, что он оказался лишь игрушкой в женских руках, жертвой пошлейшей хитрости и каприза, вызвала непреодолимый приступ недоверия, и он впал в еще худший тон горькой насмешки.
– Слова, слова, Сесиль, – угрюмо промолвил он. – Я и не знал, что вы так красноречивы.
– Еще недавно мне пришлось сказать вам нечто похожее и с той же настойчивостью. Как горько, что ваше появление не избавило меня от повторения. То, что вы называете красноречием, я называю сердцем.
– И я поверил этому сердцу!
– Вы поверили. А сейчас больше не верите! Чему же вы теперь верите? Чему же еще верите?
– Что мы оба обманулись… Мы остались верными своей натуре, вот и вся наша верность… Вы живете минутой и меняетесь в любой момент. Смотря по тому, кто в этот момент…
Он оборвал себя на полуслове и покинул комнату, не попрощавшись, не сказав ни слова примирения. В прихожей он в состоянии крайнего возбуждения столкнулся с Дёрфелем, но, не раскланявшись, прошел мимо.
Сесиль, увидев вошедшего в салон священника, бросилась к нему навстречу и, заливаясь слезами, умоляла о помощи и поддержке.
Сесиль поздно вышла к завтраку, и Сент-Арно, отложив газету, с первого взгляда увидел, что она дурно спала и много плакала. Они поздоровались и обменялись немногими равнодушными словами. Сент-Арно снова взялся за газету и, казалось, собрался читать. Но не мог сосредоточиться, отбросил газету и сказал, отодвигая чашку:
– Что там с Гордоном?
– Ничего.
– Ничего! Если бы ничего, то я бы не спрашивал, а ты не выглядела бы такой измученной и заплаканной. Так что выкладывай. Что он сказал? Или написал? Он строчил и строчил свои вечные письма.
– Хочешь прочесть?
– Чепуха. Знаю я эти любовные послания; самые лучшие никто не показывает, а остальное никуда не годится. Впрочем, мне дела нет до его признаний, а, может быть, и уверений; но при свидетелях, в присутствии других, следует вести себя подобающим образом. Он тебя обидел. Я в курсе того, что произошло. Хедемайер вчера в клубе рассказал об этом, и я желаю только подтверждения из твоих уст. То, что произошло в ложе, еще терпимо, но преследовать тебя до дома, разыгрывать мстителя за свою поруганную честь… Неслыханно!
– Не заводись, Пьер, ты себя не помнишь от ярости. Хочешь услышать от меня, что случилось, а я вижу, ты знаешь все. Мне нечего добавить.
– Как бы не так. Главное еще не сказано. Все это имеет предысторию и не падает с неба. Меньше всего с неба. Гордон из хорошей семьи, он человек светский и здравомыслящий, а такой человек не действует наобум. Он анализирует ситуацию. Вот в этой ситуации я и желаю разобраться. Опиши мне ее; я полагаю, ты можешь ее описать, причем, не смущаясь и ни о чем не умалчивая. На точности не настаиваю, к мелочам придираться не собираюсь. Впрочем, позволю себе заранее предположить, что не могло произойти ничего такого, о чем нельзя говорить открыто и что следовало бы утаивать от меня. Так как никто не посмеет обвинить меня в нерешительности и трусости, и менее всего моя жена, которая, сколько мне известно, имеет об этом некоторое представление. А вот ты, возможно, играла в старую, как мир, женскую игру, подавая несбыточные надежды. Возможно, ты не знала меры, переиграла, вела себя не слишком разумно и осторожно, и была неверно понята. Если это так, то я попросил бы мою прекрасную Сесиль впредь быть более осмотрительной. Но если дело обстоит иначе, если ты не знаешь за собой никакого заигрывания, никакого заигрывания, которое дало бы ему хоть малейшую тень права на такой скандал и вторжение в чужой дом, значит, имеет место оскорбление, которое касается не только тебя, но и, прежде всего, меня. А я не учился терпеливо сносить дерзости. И потому требую объяснения, открытого и без обиняков.