– Ради Бога, Вальдемар!
– Не нужны мне восклицания, мне нужен ответ. Короткое и определенное «да», и тогда мы уедем, уедем. Говори, Стина, ты знаешь, чего я прошу. Ты хочешь?
– Нет.
И она с плачем бросилась прочь. Но он удержал ее.
– Стина, так мы не расстанемся. «Нет» не должно стать твоим последним словом. Сядь и посмотри на меня. А теперь скажи: ты вправду меня любила?
– Да.
– Всей душой?
– Всей душой.
Судорожное рыдание, с которым это было сказано, перешло в обморок.
Очнулась она уже в одиночестве.
Вальдемар пошел направо к Ораниенбургским воротам, так как на углу Унтер-ден-Линден и Фридрихштрассе находился банк, где ему нужно было уладить некоторые дела. Но, подойдя к мосту Вайдендамм, он подумал, что конторы, вероятно, уже закрылись, и отказался от прогулки по городу, чтобы вернуться назад, в свою квартиру. Жил он за зданием Генерального штаба, где его соседом был Мольтке [249] . Вальдемар любил в шутку и всерьез подчеркивать это соседство: «Мой дом – самое безопасное место в Берлине. Кто сумел обеспечить великую безопасность, тот обеспечит и малую».
Часы на церкви Святой Доротеи пробили пять, когда наш приятель, столь склонный к наблюдениям подобного рода, повернул на Шиффбауэрдамм, и, прежде чем смолкли большие часы на башне, вслед им зазвучали малые часы довольно многочисленных фабричных зданий, расположенных на другом берегу, одни фасадом, а другие – тыльной стороной к реке. Он считал удары, внимательно разглядывал набережную здесь и там, радуясь проявлениям то вскипавшей, то замиравшей жизни. От его взгляда не ускользало ничего, даже суета на баржах, где на канатах и веревочных лестницах, а иногда и на уложенных поперек палубы рулевых веслах сушилось разнообразное белье. Он медленно побрел дальше, и только миновав клинику Грефе [250] , отвел взгляд от реки и ускорил шаг, направляясь к мосту Унтербаум. Здесь он снова остановился и принялся рассматривать бронзовые уличные фонари, еще не имевшие патины, а потому роскошно сверкавшие и мерцавшие на закатном солнце. «Как все красиво. Да, времена изменятся к лучшему. Только… для тех, кто доживет. Qui vivra, verra [251] …» Он оборвал себя, засмотревшись с моста на росшие внизу вдоль берега ивы. Из серо-зеленой листвы, как метлы, торчали несколько мертвых ветвей. Они были его любимицами, эти деревья. «Полумертвые, но все еще зеленые».
Пройдя по набережной Кронпринца и Альзенштрассе, он добрался, наконец, до очаровательного сквера, с боскетами и цветочными клумбами, мраморными статуями и фонтанами, представляющего собой часть Королевской площади, но все-таки отличного от нее. Поднявшийся свежий ветер смягчил жару, клумбы источали тонкий аромат резеды, а на другой стороне площади в заведении Кролля грянул оркестр. Наш больной жадно вбирал в себя и запах, и мелодию. «Как давно я не дышал так свободно. „Королева, жизнь все же прекрасна“ [252] … Вот он, бессмертный девиз оптимиста-маркиза, а пессимист-граф повторяет вслед за ним эту ерунду».
Музыка у Кролля смолкла, и Вальдемар принялся бродить между большими круглыми клумбами, рассматривая узоры, выложенные на газонах с помощью астр и красной вербены. Наконец он подошел к скамье, стоящей в густой тени росшего за ней кустарника. Здесь он сел, потому что очень устал. Долгая ходьба по жаре истощила его силы, он непроизвольно закрыл глаза и погрузился в забытье и дремоту. Очнувшись, он не сразу понял, что это было: сон или обморок. «Наверное, так приходит смерть». Постепенно он пришел в себя и тут заметил божью коровку, севшую ему на руку. Там она и осталась, ползая туда-сюда, хотя он тряс рукой и дул, пытаясь стряхнуть насекомое. «Какой все-таки тонкий инстинкт у этих созданий. Ведь она знает, что здесь безопасно». Наконец божья коровка улетела, а Вальдемар, наклонившись вперед, принялся чертить на песке фигуры, не вполне сознавая, что делает. Присмотревшись, он увидел, что вокруг носка его сапога получались полукружия, сначала маленькие, потом все больше и больше. «Непроизвольный символ моей жизни. Полукружия! Ни завершения, ни закругления, ни осуществления… Половина… половина… Даже если я теперь проведу поперечную черту, – и он действительно провел ее, – половина, конечно, замкнется, но правильной окружности не получится».
Он посидел еще некоторое время, погрузившись в свои мысли. Потом встал и направился к своему дому.
Дом стоял в самом начале Цельтенштрассе, квартира на втором этаже состояла из двух комнат, передняя выходила на парковые деревья сада Кролля, а задняя – на заросшую травой строительную площадку, протянувшуюся до самой Шпрее. За ней теснились красные крыши Моабита, а дальше слева тянулась зеленая кайма пустоши Юнгфер. Вальдемар любил этот вид, а потому превратил комнату, где спал, одновременно в гостиную и кабинет и поставил туда старинный секретер.
Он и сегодня не задержался в передней, сменил тесный сюртук на легкий домашний жакет и подошел к окну своей спальни. Солнце садилось, и он вспомнил тот день, когда вот так же смотрел на закатное солнце из окна Стины. «Как тогда», – говорил он себе, вглядываясь в пламенеющий шар, пока он, наконец, не опустился, оставив его в полной тьме.
На бюваре лежал маленький изящный револьвер, инкрустированный слоновой костью. Он взял его в руку. «Игрушка. Но свое дело знает. Было бы желание. „Простым кинжалом“ [253] , сказал Гамлет, и он прав. Но я не могу этого сделать. У меня такое чувство, что здесь все еще болит, и саднит, или что рана только начала затягиваться. Нет, мне страшно, хотя я прекрасно понимаю, что это было бы аристократично и в духе Хальдернов. Ну и что с того? Хальдерны должны простить мне столь многое, что придется простить и это. У меня нет времени огорчаться по такому поводу».
И он отложил револьвер и продолжил свои размышления.
«Значит, нужно подойти к делу иначе. А почему бы и нет? Неужели выйдет такой уж большой скандал? Вряд ли. В конце концов, у меня найдутся вполне уважаемые товарищи по несчастью. Но кто? Я всегда был слаб в истории, и сейчас все примеры выскочили из головы. Ганнибал [254] … А больше никого не помню. Впрочем, достаточно и Ганнибала. Наверняка нашелся бы еще кто-то».