С этими словами он выдвинул один из нижних ящиков своего секретера и принялся искать некую шкатулку.
Найдя ее, он снова задумался. «Тоже маленькая. Меньше вон той игрушки. Но хватит и того, что здесь есть, что я сэкономил со старых времен. Предчувствие меня не обмануло, не зря я тогда стал копить».
Он встал, поправил привезенную еще с юга римскую лампу, зажег четыре ее маленьких фитиля и вынул из лежащего перед ним бювара конверты и бумагу.
Потом принялся писать:
«Мой дорогой дядя! Когда ты получишь эти строки, все недоразумения будут улажены. С применением некоторой силы. Но это не важно. Я прошу тебя исполнить свой долг и сообщить о происшедшем в Гроссхальдерн. Наверное, при получении этих строк тебе уже будет известно, во всяком случае, ты очень скоро узнаешь, что на мое решение повлияло сопротивление совсем с другой и совсем с неожиданной стороны. Вышло так, как вышло. Добрая девочка была права, отвергнув меня. На последнем листке моей записной книжки я распорядился своей частью материнского наследства. Смею надеяться, что при этом я надлежащим образом учел мои обязательства по отношению к Хальдернам. Передай этот листок юстиции советнику Эрбкамму, он будет действовать соответственно. Хоть я и знаю, что она, в чью пользу в знак моей благодарности сделаны эти распоряжения, от всего откажется. Но ты уж позаботься сохранить для нее определенную часть, даже против ее воли. Воля может перемениться, а я счастлив уж одною мыслью, что когда-нибудь, пусть через много лет, смогу ей помочь и сделать добро, раз уж мне было суждено, пусть ненамеренно, омрачить ее душу и причинить ей боль. Отцу я писать не стану, хочу избежать ссоры. Отдаю свое дело в твои руки, ближе тебя у меня никого нет, я это знаю, несмотря ни на что, да, ни на что. Как ни мало во мне от Хальдернов, все же я желаю быть похороненным в семейном склепе. Это моя последняя воля. Уверен, что будешь вспоминать обо мне с симпатией.
Твой Вальдемар».
Он отодвинул листок в сторону, положил перо и провел рукой по лицу.
– И теперь последнее.
Он взял второй лист бумаги и написал:
«Моя дорогая Стина! Ты не захотела отправиться со мной в далекий путь, и я отправляюсь один в путь, еще более далекий. Я думаю, ты поступила правильно, и надеюсь, что тоже поступлю правильно, если уйду. Часто остается лишь одно средство привести все снова в порядок. И главное, не вини себя. Те часы, что мы провели вместе, были, с первого дня, предзакатными часами, пусть так оно и останется. Но все-таки это были счастливые часы. Спасибо тебе за всю твою любовь и ласку. Она придавала смысл моей жизни. Не могу сказать: „Забудь меня“, это было бы неискренне и глупо, потому что знаю, ты меня не забудешь, не сможешь забыть. Значит, вспоминай меня. Но вспоминай ласково, самое главное, не отрекайся от надежды и счастья потому лишь, что я от них отрекся. Прощай. Я обязан тебе лучшим, что было в моей жизни.
Твой Вальдемар».
Вложив в конверты оба письма, он откинулся на спинку стула, и перед его внутренним взором еще раз проплыли приятные картины, которые принесло ему это лето. Так, по крайней мере, казалось, потому что он улыбался. Но потом он взял приготовленную шкатулку и попытался выдвинуть из нее потайной ящичек. Ящичек не поддавался, видно, его долго наполняли, втискивая все новые капсулы. «Снотворное! Да, я знал, что придет твой час». Потом он сломал каждую капсулу и ссыпал их содержимое, медленно и бережно, в маленький рубиновый бокал, наполовину наполненный водою. «Так. Вот и все». Он поднял бокал и снова поставил его, еще раз подошел к окну и выглянул на улицу. Слабый свет лунного серпа мерцал над рекой, над полем и лесом на другом берегу.
«Здесь достаточно светло… Нехорошо, если лампа будет гореть и погаснет к утру, и фитили обуглятся, словно я уходил в похмелье, не помня себя. Это моя-то жизнь – пьяный кутеж?»
Он погасил светильники и выпил снотворное. Потом снова сел, откинулся на спинку стула и закрыл глаза.
Через три дня, в среду, на станции Кляйнхальдерн наблюдалось тихое, но заметное оживление. Ворота рядом со зданием станции были увиты еловыми ветвями, перед входом, образуя изгородь, стояли олеандры и лавровые деревья, а на поперечине ворот висел большой венок из бессмертника, обрамляющий герб Хальдернов. Позади здания ожидало множество экипажей, на шляпах кучеров виднелись траурные ленты, а по садовой дорожке, ведущей к перрону, прогуливались двенадцать деревенских жителей средних лет в черном, серьезно и тихо беседуя друг с другом.
В половине четвертого пришел поезд. «Хальдерн! Кляйнхальдерн!» – выкрикнули кондукторы и открыли несколько купе, выпустив разных пассажиров. Сначала появился весьма почтенный старый священник, которому в силу его сана и возраста полагалось выходить первым, затем некий полковник со своим адъютантом и, наконец, несколько господ в позументах и аксельбантах, которых не знал в лицо даже сам начальник станции. Однако шляпы и плюмажи, а еще более – знаки уважения со стороны полковника не оставляли сомнений, что речь идет если не о венценосных особах, то о придворных или, возможно, о высоких министерских чинах. Все направились к выходу, куда в тот же миг подъехали экипажи, и через минуту исчезли из виду, оставив после себя лишь облако пыли, которое, все более сгущаясь, двигалось по проселочной дороге к ближайшей деревне.
Пока перед входом в здание станции разыгрывалась эта сцена, в конце поезда открылась дверь последнего вагона. Изнутри выдвинули гроб, его приняли и подняли на плечи шесть носильщиков из числа тех, что расхаживали по садовой дорожке. Шестеро других, готовые их сменить, пошли рядом, а все остальные, кто ожидал поезда, последовали за ними. Пока эта процессия двигалась по короткому отрезку дороги, пролегавшему рядом со станцией, все было тихо. Но как только гроб и носильщики свернули в вишневую аллею, которая вела прямиком к поместью Кляйнхальдерн, до которого оставалось шагов пятьсот, раздался звонок сельской школы. Маленький колокольчик звенел не слишком торжественно, но все же его короткие резкие удары были восприняты как благодеяние, так как они прервали гнетущее молчание, царившее до сих пор.
Под звон школьного колокольчика процессия вошла в Кляйнхальдерн, но едва она миновала кузницу на краю деревни и вступила под густую листву ильмовой аллеи, связывающей Кляйнхальдерн и Гроссхальдерн, раздался общий трезвон, в котором приняла участие вся округа. Первым вступил колокол Гроссхальдерна, его здесь называли турецким, так как он был отлит из пушек, привезенных Матиасом фон Хальдерном с Турецкой войны. Но не успел он пробить пяти ударов, как зазвонили колокола Крампница и Виттенхагена, а за ними и Ортвига, и Нассенхайде. Казалось, что звоном разразились небо и земля.
На полпути между поместьями пролегал межевой ров, перекрытый каменным мостом. За мостом начинался Гроссхальдерн, и тут же, на последнем отрезке пути, образовалась шеренга местных жителей от мала до велика. Сначала школы, за ними корпус барабанщиков из маленького соседнего гарнизона, и когда гроб проносили мимо, они пробили дробь и грянули: «Иисус – моя опора». Замыкали шествие несколько ветеранов Тринадцатого года [255] , сплошь старики под восемьдесят, едва живые памятники войны, все они качали головами, то ли от старости, то ли скорбя о судьбах мира. Процессия вошла в Гроссхальдерн, миновала старый замок с фигурным фронтоном и направилась к протестантской церкви, возвышавшейся над деревней и обрамленной рядами могил, которые террасами поднимались по склону и в это время года густо заросли цветами. Перед невысоким арочным порталом стоял деревенский пастор, рядом с ним два служки, встречая покойника в святом месте. Носильщики поставили на землю гроб, теперь на него сложили пальмовые ветви, после чего пронесли по центральному проходу прямо к алтарю. Здесь стоял старый генерал-суперинтендант, приехавший из Берлина, чтобы держать надгробную речь. Горели большие свечи, и их тонкий дым стлался перед большим выцветшим алтарным образом. На иконе был изображен блудный сын [256] , но не в момент возвращения, а в нищете и заброшенности.