– Так, так, так! И где бутылочки?
– Да если не выкинули, в дежурке стоять должны. За шкафом. Они ведь удобные – пробка с винтом, вот Зина у меня и попросила. А сама забюллетенила, до сих пор на больничном.
Бутылки спокойно стояли за шкафом, слегка припудренные пылью, две литровые бутылки из-под аперитива «Чинзано-Бьянко» и шотландского виски «Маккинли», две бутылки с винтовыми пробками, оставленные Фаусто Кастелли, забытые Клавдией Васильевной, не истребованные забюллетеневшей Зиной с двенадцатого этажа, найденные Сашкой, твердо знающим, что по-другому просто не может быть. И очень многие события в моей жизни и в жизни других людей могли предопределить две пустые запыленные бутылки за шкафом в дежурке для горничных.
– Я их сейчас в момент оботру, – сказала Клавдия Васильевна.
Мы засмеялись, а Сашка ответил:
– Если бы это произошло, мне бы ничего не оставалось другого, кроме как пойти и купить себе полную. Это, говорят, даже с язвой успокаивает. Лучше дайте мне резиновые перчатки, в которых вы санузлы моете.
Ничего не понимающая горничная протянула перчатку. Сашка ловко натянул ее и осторожно выудил из-под шкафа по очереди обе бутылки, держа их за донышко и верхнюю часть пробок.
– Клавдия Васильевна, кроме вас, никто эти бутылки не трогал? – спросил я.
Женщина недоуменно пожала плечами:
– А бес их знает. Я, помню, все бутылки вытащила на лестничную клетку к мусоропроводу, а эти принесла прямо сюда. Вроде на том же месте и стоят...
– Мы вас попросим после работы заехать к нам на Петровку, 38. Буквально на десять минут – мы должны снять у вас отпечатки пальцев, чтобы отличить их на бутылке.
– Не было печали, – с досадой сказала горничная. – Перед праздником в дому хлопот полон рот, а тут на тебе!
– Клавдия Васильевна, голубушка вы моя нежная, – проникновенно сказал Сашка, – а вы думаете, у меня это развлечение такое – перед праздником по гостиницам ходить и собирать бутылки? Особенно когда язва бушует?
При этом выражение лица у него было такое, что я и сам понял, как это ужасно, когда перед праздником у человека бушует язва. Я даже позабыл в этот момент, что Сашка понятия не имеет, где у него находится желудок.
– Ну раз надо... – вздохнула женщина. – Раз дело – ничего не попишешь.
– В том-то и дело, что дело, – сказал серьезно Сашка. – А что, Клавдия Васильевна, не замечали вы, часто напивался этот ваш жилец?
– Да как вам сказать – по нему не поймешь. Когда к нему в номер ни зайду, лежит на кровати одемшись и курит. Сигарету за сигаретой, я ведь за ним выносила каждый день чуть не полную урну окурков да пустых пачек. А на столике рядом с кроватью пара бутылок и стакан. Лежит и цедит, лежит и цедит, глядь – к вечеру еще две пустые бутылки. А сам вроде ни в одном глазу. Раз только напился сильно: утром рано куда-то умотал, явился к ночи, а часа через два из соседнего номера – тридцать шестого – звонят и просят унять его, а то, мол, покоя нет – песни во всю глотку горланит...
– К нему приходил кто-нибудь? – спросил я.
– Ни разу не видела. Да и сам он вот только в тот раз отлучался, а то все время сидел в номере, даже обедал у себя. Вечером лишь спустится в ресторан поужинать и сразу к себе. А так, чтобы в музей или театр – это нет...
– Вы с ним разговаривали? – спросил я. – Вообще-то как он по-русски говорит?
– Так себе – с пятого на десятое. Но понять можно.
– Вам хорошо, – улыбнулся Сашка, – а мы вот ничего пока понять не можем.
– А он что – натворил что-нибудь? Случилось чего?
– Случилось, – сказал я. – Чемодан у него украли.
– А-а, я-то думала, невесть что произошло, – разочарованно протянула Клавдия Васильевна.
– Пока Бог миловал, – окончательно успокоил ее Сашка.
– Для всякого толкового расследования необходима какая-то единая линия, канва, тема, – сказал я Шарапову. – А здесь ничего. Клочья, обрывки. Все смешалось – времена, события, люди, пространство, вещи. Из-за этого я не могу отработать никакой системы, отобрать нужные факты, принять, наконец, какие-то решения.
Шарапов не моргая смотрел на лампу, затененную зеленым плафоном, покусывая кончик карандаша, а из открытого окна доносился сюда тихий теплый вечерний шум.
Долго сидели молча, потом я сказал:
– Ну есть у нас теперь пальцы этого Кастелли. А что дальше?
– Завтра комиссар будет в министерстве докладывать справку по делу, – сказал наконец Шарапов. – Я предложил направить ее в Болгарию.
Теперь машинистки перепечатают нашу справку на мелованной бумаге с водяными знаками, которая называется «верже», начальники поставят свои подписи, печати, справку положат в плотный конверт с черной светонепроницаемой подкладкой, пять кипящих клякс красного сургуча с продетой шелковой нитью застынут на пакете, ляжет сверху штамп «СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО», и фельдкурьер помчит депешу в далекую добрую солнечную страну, где бесследно исчез для меня Фаусто Кастелли.
– Слушай, Владимир Иванович, зачем он в сервис-бюро узнавал про Ясную Поляну? Ведь не интересовало его это ничего?
– Не знаю. Правда, Ясная Поляна находится в двадцати двух километрах от Зареченска. А там проживает твой единственный семеновец – Сытников. Это тоже только предположение...
В дверь постучали.
– Войдите! – сказал Шарапов, и в проеме появилось обескураженное лицо Савельева.
– Телеграмма пришла из Зареченска насчет Сытникова. – Сашка замолчал, и я увидел, что ему не до шуток.
Мы тоже молчали, и тогда он растерянно сказал:
– Как говорят в Одессе, будете смеяться, но... он тоже умер...
– Когда? – одновременно спросили мы с Шараповым и переглянулись.
– Семь недель назад – шестнадцатого марта, – сказал Сашка и, взглянув на наши лица, покачал головой: – Нет, нет, Кастелли прибыл в Москву третьего апреля...
В буфете центрального аэровокзала было пустовато, тепло, тихо. Двое пьяненьких командированных уныло, настырно спорили, и до меня долетели всплески их волнений: «Я те грю – врет он, нет фондов... Сам врешь – он челаэк железный... Хоть золотой – нема металла... Тебе – нема, а мне – на...»
Усталой шаркающей походкой подошла официантка, не глядя на меня, спросила:
– Что будете заказывать?
Я опустил на стол «Вечерку», посмотрел в ее мягкое округлое лицо и заказал:
– Принесите мне две порции счастья...
Она взглянула на меня, стряхнув сонную одурь, и ни радости, ни злости, даже удивления я не прочитал в ее глазах. И, как будто мы уже час разговаривали, сказала: