В последний раз я встретила тебя на крупной конференции, где еще проходила ярмарка вакансий. Забавно, в тот год она была в Нью-Йорке. Я выступала с докладом об Амелии Эдвардс [24] и о других журналистках того периода. Увидев твое имя в списке выступающих, я подумала, что это кто-то другой. Но это был ты, и все выступление ты доказывал, что у Джона Китса был сифилис. Ты серьезно изучил применение ртутных препаратов в начале века, а финальный абзац твоего доклада явился шедевром незавершенности. Ты пополнел, но выглядел неплохо, как будто играешь в гольф. И напрасно я ждала, когда же ты улыбнешься язвительно: лицо твое было непроницаемо.
Потом я подошла тебя поздравить. Ты удивился, завидев меня, сказал, какая же ты стала, и, видимо, тебя изумили моя фирменная прическа, красный джемпер, модные сапожки. Ты женат, у тебя трое детей — ты поскоpee достал фотографии из бумажника, протянул их, словно талисманы. Я в ответ протянула свои. Мы даже не договорились вместе выпить. Мы пожелали друг другу всего хорошего, мы были разочарованы. Теперь я понимаю: ты бы хотел, чтоб я умерла юной от чахотки или ещё от какого драматичного недуга. И глубине души ты тоже был романтик.
На этом бы и всё — не пойму, отчего же не все. Я безусловно люблю мужа и детей. Кроме того, на заседаниях кафедры, под долгие разговоры про бюджет и учебные планы, я вяжу афганским крючком: дома я готовлю детям вкусненькое, устраиваю дни рождения, много пеку и мариную. Мой муж радуется моим успехам и, как говорится, вытягивает меня в периоды депрессии, которые случаются все реже. У меня богатая и полноценная сексуальная жизнь — и я даже представляю, как ты усмехаешься, но все равно: богатая и полноценная. Да и у тебя вряд ли лучше.
Но когда я вернулась с той конференции в дом, где живу, — не домик с верандой, а двухэтажный колониальный особняк, где ты, с тех пор как я туда переехала, обитаешь в подвале, — ты не исчез. Я думала, ты рассеешься, будешь изгнан из моей памяти, ты реальный, у тебя жена и три фотографии, и, в конце концов, банальность и есть магическое средство от неразделенной любви. Но и этого недостаточно. Ты стоял передо мною, как всегда, — на полке справа от лестницы, рядом с консервацией, — словно пыльная фигура Джереми Бентама за стеклянной витриной, [25] ты смотрел на меня, уже не с насмешкой — правда, правда, — а с упреком, словно я всё это натворила, словно это моя вина. Но ты же не хочешь вернуть ту нищету, дома-развалюхи, пленительное отчаяние, и пустоту, и страх? Ты же не хочешь застрять на этой грязной бостонской улице навеки? Был бы тогда поосторожней. Я пытаюсь объяснить: все равно это плохо бы кончилось, ты все не так помнишь, ты обманываешь себя, но ты никак не успокоишься. Прощай, говорю я тебе, жду, когда ты посмотришь на меня задумчиво, покаянно. Тебе полагается развернуться и пойти прочь, мимо груды старых чемоданов, за угол в прачечную комнату, исчезнуть за стиральной машиной; но ты не двигаешься.
Миссис Барридж маринует помидоры, разделила их на две порции, по двенадцать кварт в каждой, еще немного — и банок больше нет, помидоры останутся лишние. В магазине сказали, что завод стеклотары бастует. Миссис Барридж ничего не понимает в этих забастовках, но нынче пустых банок не найдешь, и с каждым годом их все труднее купить. Хорошо, что в погребе остались банки. В этом году зеленых помидоров много: прогноз погоды обещал белую росу, и миссис Барридж надела парку, рабочие перчатки, вынесла фонарь в огород, потому что тьма была кромешная, и сорвала все что могла — три бушеля с лишком. Она еще не так слаба, но попросила Фрэнка перетащить корзины с помидорами. Тот ворчит, но любит, когда она просит. В утренних новостях сказали, что погода нанесла урон огородникам и цены вырастут: не то чтобы наживутся сами огородники — наваривают-то магазины.
С помидорами она чувствует себя богаче, только что можно приготовить из зеленых помидоров? На помидорах — ни вмятинки, а Фрэнк сказал — он это каждый год повторяет, — мол, им ни за что не съесть двадцать четыре кварты зеленых маринованных помидоров — дети ведь разъехались. Да, но если наедут в гости, так все съедят и по миру пустят, размышляет миссис Барридж. Вообще-то она всегда половину банок откладывает себе, а дети — они все равно помидоров не любят, и все съедает Фрэнк, и она прекрасно знает, что он их снова съест и даже не заметит. Он их любит класть на хлеб с сыром, когда смотрит по телевизору хоккей, и во время каждой рекламной паузы идет на кухню и делает себе очередной бутерброд, даже если только что сытно поел. А когда идет обратно к своему родному стулу, роняет крошки и кусочки помидоров на пол и на ковер. Миссис Барридж всегда раздражалась, особенно из-за крошек, а теперь ей грустно смотреть на мужа. Раньше она думала, что их жизнь вместе будет длиться вечно, но ведь это неправда.
Ей даже не хочется дразнить его, мол, у него складки на животе, но она все равно дразнит, потому что, если она замолчит, он расстроится.
— Ну вот, опять, — говорит она колко, с металлом в голосе. Она не может иначе, потому что все привыкли к ней такой и, если она заговорит по-другому, подумают, что она заболела. — Опять жуешь и жуешь, скоро я тебя из постели по утрам буду запросто выкатывать. Толкни — ты и покатишься до первого этажа. — А он огрызается лениво, а в жизни он не ленивый человек.
— Надо же как-то поразвлечься, — таким тоном, словно помидоры с сыром — это что-то неприличное. Каждый год он твердит, что она заготовила слишком много: вот погоди, скоро в погребе ни одной банки не останется.
Миссис Барридж делает заготовки с 1952 года — тогда же и огород завела. Она запомнила год, потому что была тогда беременна Сарой и еле нагибалась, пропалывая грядки. Когда миссис Барридж была ребенком, все мариновали сами и варенье варили. Но после войны большинство женщин это дело забросили, у людей появились деньги, проще пойти в магазин и все купить. Но миссис Барридж верна себе, хотя почти все подруги считали, что она впустую время тратит, а теперь вот она рада, что не забросила, не потеряла навыка, а другим придется учиться заново. Хотя цены на сахар так растут, не поймешь, как запасаться.
Теоретически Фрэнк зарабатывает много как никогда, а денег все равно меньше. Конечно, всегда можно продать дом, думает миссис Барридж, кому-нибудь из городских, для дачи. А за дом выручить очень приличные деньги — несколько семей уже с места снялись. Но миссис Барридж не очень-то надеется на деньги, и потом, жалко терять землю, к тому же это ее дом, и тут всё как ей хочется.
Она поставила воду кипятиться, она идет к задней двери, открывает ее и стоит на пороге, глядит на улицу, сложив руки на животе. Кстати, по четыре-пять раз на дню она открывает дверь и стоит так, а почему — не знает. Смотреть особо не на что: вот сарай, вот луг, а на нем сухие вязы, которые Фрэнк все собирается срубить. А из-за холма торчит крыша Кларкова дома. Миссис Барридж и сама не знает, что высматривает, но почему-то ей все мерещится пожар — дым, стелющийся на горизонте, дым столбом, а может, даже несколько столпов дыма, там, на юге. Это так странно, и она никому об этом не говорит. Вчера Фрэнк увидел, как она стоит в дверях, и за ужином ее спросил: какой бы вопрос он ни хотел задать, всегда откладывает до ужина, даже если спросить захотел утром. Он спросил, почему она там стояла, десять минут с лишним ничего не делала, и миссис Барридж наврала, и ей самой было неловко. Она сказала, что вроде чужие собаки лаяли, глупо соврала, потому что их-то собаки при этом не лаяли. Но Фрэнк промолчал: наверное, думает, что старые все чудные и жалеет ее, это так на него похоже. Нанесет грязи в кухню, где пол вымыт до блеска, но никогда человека не обидит. И миссис Барридж признаёт, что ее муж хоть и упрямый, зато хороший, добрый: а для нее признать такое — все равно что прописную истину отменить и утверждать, что земля — плоская. Она столько раз на Фрэнка злилась.