— Но если бы ты меня встретила при других обстоятельствах, ты бы смогла меня полюбить?
— Представления не имею, — говорю я. — Не могу себе представить других обстоятельств.
Это ночная комната, пусто в ночи, не считая меня самой. По потолку ползет луч от машины. Квартира на первом этаже: не люблю высоту. Прежде я всегда жила в отдельном доме.
Мне приснился Джозеф. Его никогда не интересовали сны. Вначале я запоминала сны и ему рассказывала, но он отказывался их трактовать. Заставлял меня трактовать самой. Джозеф считал, бодрствование гораздо важнее сна. Он хотел, чтобы я не спала, а жила реальной жизнью.
И тем не менее мне приснился Джозеф. В первый раз после своей смерти. Думаю, он порадуется, что прорвался сквозь мои сны про накрытый стол, где всегда не хватает одной тарелки. А потом я вспоминаю, что его уже нет и рассказать некому. Наконец я осознала свое сиротство: Джозефа нет, и рассказать некому. Никого не осталось в жизни, чтобы просто молча меня выслушать.
Я в аэропорту, зал ожидания. Вылет задерживается, все вылеты задерживаются, может, забастовка, зал набит битком, и все ходят туда-сюда. Некоторые расстроены, дети плачут, иные женщины тоже плачут, кто-то кого-то потерял, и люди снуют в толпе и зовут кого-то по имени, но по углам собрались горстки мужчин и женщин, они смеются и поют: они словно предчувствовали, и принесли с собой упаковки с пивом, и теперь его распивают. Я подхожу к справочному окну, но там никого нет. И тут я вспоминаю, что забыла дома паспорт. Я решаю съездить на такси, а к тому времени, когда вернусь, глядишь, все нормализуется.
Я проталкиваюсь к выходу, но кто-то машет мне в толпе над головами. Это Джозеф. Я совсем не удивлена, только недоумеваю, отчего он в зимнем пальто, потому что на дворе по-прежнему лето. Он в шапке, шея обмотана желтым шарфом. Я никогда этих тряпок не видела. Конечно, думаю я, ему холодно: но он уже протолкался через толпу и стоит подле меня. На нем толстые кожаные перчатки, и он снимает одну, чтобы со мной поздороваться. Рука у него ярко-синяя, синяя, как темпера, синяя, как на обложке того журнала. Я колеблюсь, а потом мы здороваемся, а он никак не выпустит мою руку, и смотрит на меня доверительно, смотрит, как ребенок, улыбается, точно мы долго не виделись.
— Я рад, что пригласили тебя, — говорит он.
И ведет меня к двери. В зале уже меньше народу. С одной стороны — прилавок, там продают апельсиновый сок, а за прилавком стоят три жены Джозефа, в одинаковых костюмах, в белых шляпах и фартучках с рюшами — словно официантки из сороковых. Мы проходим через дверь: в зале за круглыми столиками сидят люди, хотя на столиках ничего нет, люди словно ждут чего-то.
Я сажусь за столик, Джозеф садится напротив. Он не снимает ни шляпы, ни пальто, но положил руки на стол, уже без перчаток, руки снова обычного цвета. Позади нас стоит какой-то человек, он будто хочет что-то сказать. Он протягивает нам карточку, на ней — дактильная азбука. Глухонемой, догадываюсь я. И точно: рот мужчины зашит намертво. Он трогает Джозефа за рукав, протягивает Джозефу что-то, большой желтый цветок. Но Джозеф не видит.
— Посмотри же, — говорю я Джозефу, но глухонемой исчез, и вместо него подошла одна из трех официанток. Мне не нравится, что нас прерывают, у нас так мало времени, я хочу так много сказать Джозефу, через минуту улетит самолет, и в соседнем зале надтреснутый голос объявляет посадку, но официантка вклинивается между нами, услужливо улыбается. Это первая жена: она молча ставит на стол тарелку. Две остальные жены молча стоят сзади.
— Больше ничего не желаете? — говорит первая жена и удаляется.
На тарелке печенье, как с детского праздника, — белое, фигурное, полумесяцы и звездочки, сверху — серебристое драже и цветные цукаты. Жирное такое печенье.
— Мои грехи, — говорит Джозеф. У него грустный голос, но я поднимаю глаза и вижу, что он улыбается. Он что, шутит?
Я снова смотрю на тарелку. На миг я впадаю в панику: я же не это заказывала, это слишком, меня стошнит. Вернуть? Но я знаю, что это невозможно.
И тут я вспоминаю, что Джозеф умер. Тарелка растет и надвигается, и нет уже никакого стола, и вокруг нас черный космос. Тысячи полумесяцев и тысячи звездочек. Я протягиваю руку, и звезды вспыхивают.
Но кто дарит? И кому? И разве это дарение — плавное, нежное, без насилия? Какая же тут нежность: слишком много напряжения, нутро — как стиснутый кулак, тяжело колотится сердце, и все мышцы напряжены и ходят под кожей, словно в замедленной съемке, ты прыгаешь в воду с высокого трамплина, и безликое тельце подплывает, разворачивается, замирает на мгновение в воздухе, а потом — обратно в реальность — толчок, рывок вниз, результат. Подарить жизнь. Может, эту фразу придумали только с расчетом на результат? Тогда воображению рисуются ряды младенцев в комнате за стеклянной стеной: младенцам дарована жизнь, и они лежат аккуратными свертками, со знанием дела спеленатые в одеяльца, розовые или голубые, в пластиковых прозрачных кроватках, и в изголовье скотчем прилеплен ярлык с именем.
Никогда не говорят: подарить смерть, хотя в какой-то мере и первое, и второе одно и то же — все суть события, а не предметы. Или, например, помогать разрешиться от бремени: так говорят про врача — кто что разрешает, что за бремя? Врач разрешает матери освободиться от бремени, словно из тюрьмы? Конечно, нет; и ребенок — не бремя, и ничего ему не разрешают. Ибо врач — не воспитатель, и мать — не воспитанница. Разве кем-то командовали, разве кто-то обременял? И потому язык, это архаичное бормотание, тоже требуется переназвать.
Но этим займусь не я. Мне не подобрать других слов, я застряла тут с ними, застряла в них. (Представляется нефтеносный песок — древний пейзаж в Королевском музее Онтарио, второй этаж, северная сторона. Какой довлеющий пейзаж: вырвусь ли я на волю, или меня затянет вниз, окаменелость, саблезубый тигр, эта громада бронтозавр — кара за отвагу. Слова журчат у ног, черные, вялые, смертельные. Позвольте еще раз, пока солнце не забрало меня, пока я не утонула, не умерла от голода, пока могу. Впрочем, это просто пейзаж, метафора. Видите, я говорю, я не поймана в капкан, и вы меня понимаете. Вот и продолжим, будто нет никаких проблем с языком.)
Эта история о том, как подарили жизнь, — не про меня. Чтобы вас убедить, скажу, чем занималась утром, прежде чем сесть за этот рабочий стол: на двух картотечных шкафчиках уложена дверь, это мой стол. Радио по левую руку, по правую календарь — все это средства, которыми я закрепляю себя во времени. Я встала без двадцати семь и, спускаясь по лестнице, увидела свою дочку. Она считала, что парит в воздухе — вообще-то папа нес ее на руках. Мы поприветствовали друг друга, обнялись, улыбнулись. А потом играли в постели с будильником и грелкой — мы любим так делать, если рано утром ее папе надо уехать. Этот ритуал — ради иллюзии, будто я еще сплю. Когда же дочка наконец решила, что пора вставать, она принялась таскать меня за волосы. Я оделась, а она изучала напольные весы в ванной и таинственный белый алтарь унитаза. Я отнесла ее вниз, и мы, как обычно, с боем оделись. Дочка уже носит крошечные джинсы и футболки. После этого она сама поела: апельсин, банан, оладья, каша.