А потом мы вышли на залитое солнцем крыльцо и узнавали все заново по именам: кошек, собаку, птиц, — синих соек и щеглов, время года такое — зима. Я говорю, а дочка держит пальчик на моих губах: она еще не познала секрета создания слов. Я жду ее первого слова: оно будет чудесно, слово, какое не говорилось никогда. А если чудо быть может, она уже сказала это слово, а я в своей скованности, в своем пристрастии к обычному, просто не услышала.
Сегодня я заглянула в ее манеж и испугалась. Там лежала маленькая голая женщина, из такого мягкого пластика: знаете, как пауки и ящерицы, которых вешают на лобовое стекло? Куклу подарила дочери моя знакомая, она делает реквизит для кино, и эта кукла должна была стать реквизитом, но не пригодилась. Дочке нравилась кукла, малышка ползала по полу, держа ее во рту, как собачка с костью, с одной стороны торчала голова, с другой ноги. Кукла казалась мягкой и безобидной, но вчера я увидела, что мой ребенок своими первыми зубками прокусил в ней дырку. И я убрала женщину в картонную коробку для игрушек.
Но сегодня утром кукла снова оказалась в манеже, только без ног. Видимо, дочка съела ноги, и я беспокоилась, переварится ли пластик, не токсичен ли. Рано или поздно, рассматривая подгузники, как всякая мать-наседка, я обнаружу там две крошечные розовые ступни. Я убрала куклу, и пока моя дочь распевала из окна песни для собаки, я выбросила куклу на помойку. А то дело кончится уродливым и безумным убийством: куклины части тела вперемешку с плохо переваренной морковкой да изюмом.
Теперь у дочки дневной сон, и я пишу этот рассказ. Из того, что я вам поведала, можно заключить, что жизнь моя (кроме внезапных сюрпризов, напоминаний о внешнем мире) спокойна и размеренна, пронизана теплым красноватым светом, полна голубых бликов и солнечных зайчиков на плоскостях (зеркала, тарелки, оконные стекла) — как голландская живопись; и как голландская живопись, она реалистична и чуточку сентиментальна. Во всяком случае, в ней есть намек на сентиментальность. (Я уже проживаю мгновения тихой печали, взирая на дочкину одежду, из которой она выросла. Я буду хранить локоны в шкатулках, я буду прятать старые вещи в сундуках, я буду рыдать над фотографиями.) Но главное, моя жизнь надежна, все здесь надежно. Никаких размывов света, смен настроений, туманных облаков, Тернеровских [39] закатов, смутных страхов — всех этих призраков, что так заботили Джини.
Я назвала эту женщину Джини из-за песни. Слов не помню, только название. Помню суть (ибо в языке — и в этом его богатство, — всегда существует “суть”, отражения, и они прилипают к нёбу, и потому столько нас кануло под темным сверкающим покровом языка, и потому не ищите в языке свое отражение. Наклонишься слишком низко, и упадет прядь волос, и возвратится, окажется золотой, и думая, что там, в глубине, все золото, последуешь за ней, соскальзывая в распростертые руки, потянешься к губам, что, кажется, раскрылись, дабы произнести твое имя, но прежде чем слух твой наполнится чистейшим звуком, они вылепят слово, никогда прежде не слышанное…)
Для меня суть — в цвете волос. Мои волосы не каштановые, как у Джини. В этом одно из отличий. Другое отличие — в грезах: она не реальна, как реальна я. Но на мгновение — я имею в виду ваше мгновение, — мы обе, и Джини, и я, станем одинаково реальными, мы станем равны: станем видением, эхом, откликом в вашем сознании. А в мое мгновение Джини для меня такая же, какой я буду для вас. Так что Джини довольно реальна.
Джини едет в роддом, чтобы подарить жизнь, разрешиться от бремени. Она не зацикливается на формулировках, сидит себе на заднем сиденье, в полудреме, накрывшись пальто, словно одеялом. Джини делает дыхательные упражнения и по секундомеру засекает паузы между схватками. Она встрепенулась полтретьего ночи, приняла ванну, съела пару ложек лаймового желе, а теперь уже почти десять утра. Она научилась ровно дышать и считать во время схваток (от одного до десяти на вдохе и в обратном порядке на выдохе): она мысленно рисует в воздухе цифры, называет их про себя. Разноцветные цифры, а если хорошенько сосредоточиться — даже разных шрифтов, от прямых до заковыристых, крапчатых и с золоченой филигранью. Это новшество не упоминается ни в одном пособии по родам, которые она читала. Джини старательно читает всякие руководства, у нее их целая полка: как смастерить кухонный шкафчик, как починить машину, как приготовить копченый окорок. Джини неумеха, но кое-что делает; в ее чемоданчике лежит махровая мочалка, упаковка лимонных леденцов, очки, грелка, тальк, бумажный пакет и книга, в которой рекомендуется собрать все вышеперечисленные вещи.
(Вы сейчас, наверное, думаете, будто я сочинила Джини, чтобы избавиться от собственных переживаний. Это неправда. Я, наоборот, стараюсь вернуть то, что забрало у меня время. Что касается Джини, мотив мой прост: я пытаюсь ее оживить.)
Кроме Джини в машине еще два человека. Первый — мужчина, которого я назову А. - для удобства. А, за рулем. После каждой схватки Джини открывает глаза и видит его лысеющий затылок и надежные плечи. А, хорошо ведет машину, не гонит. Время от времени спрашивает, как она себя чувствует, а она отвечает, сколько длятся схватки и какой между ними разрыв. Возле бензоколонки А. покупает два кофе в пластиковых стаканчиках. А. месяцами помогал Джини делать дыхательную гимнастику, придерживал ей колени; А. будет рядом во время родов. (Может, это ему будет дарована жизнь — как будто он мог умереть?) Вдвоем они уже побывали в роддоме, вместе с другими парами: в каждой паре один худой и заботливый, другой — медлительный и раздутый. Им показали палаты, отдельные и прочие, палаты с сидячими ваннами, родовую палату — она уж больно белая. Светло-коричневая акушерка с гибкими локтями и бедрами все время смеялась, отвечая на вопросы.
— Сначала вам сделают клизму. Знаете, как делают клизму? Наливают в грелку воды и вводят через трубочку в задний проход. Мужчины должны будут надеть на свою обувь вот это и это. Вот шапочки — для длинных волос, для коротких волос.
— А у кого вообще нет волос? — спрашивает А.
Акушерка смотрит на А. и смеется:
— Да нет, у вас еще остались, — говорит она. — Если есть вопросы, не бойтесь, спрашивайте.
Они посмотрели фильм, снятый в роддоме, цветной фильм про женщину, которая рожает, — неужели это ребенок?
— Не все дети рождаются такими крупными, — комментирует акушерка-австралийка. И все же, когда кино заканчивается и зажигают свет, зрители — половина беременные — расстроены. (“Если тебе это не понравится, — говорила Джини подруга, — всегда можешь закрыть глаза”.) Джини поразила не столько кровь, сколько эта яркомалиновая дезинфицирующая жидкость, которой намазывают роженицу.
— Я решила отменить роды, — говорит она А. и улыбается — мол, это шутка. А. обнимает ее и говорит:
— Все будет хорошо.
Конечно. Все будет хорошо. Но в машине сидит еще одна женщина. Она сидит на переднем сиденье и словно не замечает Джини. Как и Джини, эта женщина едет в роддом. Она тоже беременна. Только она едет не для того, чтобы подарить жизнь, — это слово, слова чужеродны, не подходят к ее ситуации, вообще не нужны. На женщине тканевое пальто в бурую клетку, а на голову повязан платок. Джини и прежде видела эту женщину, но мало что про нее знает, кроме того, что женщина не хотела беременеть, не хотела вот так себя делить, не хотела мучений, инициаций. Бесполезно говорить ей, что все будет хорошо. Есть слово для нежеланного соития — изнасилование. Но нет слова для всего, что с ней произойдет.