Щегол | Страница: 126

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Да и потом, какое мне было дело до passé composé [50] и романов Тургенева? Что плохого в том, чтобы хотеть проспать допоздна, натянув на голову одеяло, а потом бродить по тихому дому, где в ящиках столов перекатываются старые ракушки, а под секретером в гостиной стоят плетеные корзины с рулонами обивочной материи и где закатное солнце пронзает острыми коралловыми спицами окошко-веер над парадной дверью? Довольно быстро я, в промежутках между учебой и работой в мастерской, погрузился в какой-то беспамятливый дурман, в искривленную, как сновидение, версию моей прежней жизни, в которой я ходил по знакомым улицам, но жил в незнакомом окружении, среди незнакомых лиц, и хоть часто я, шагая на занятия, вспоминал о своей прошлой утраченной жизни с мамой – станция “Канал-стрит”, сияющие ведра цветов на корейском рынке, да что угодно могло пробудить эти воспоминания, – казалось, будто на мою жизнь в Вегасе упал черный занавес.

И только иногда, когда я терял бдительность, жизнь эта прорывалась такими яростными вспышками, что я в изумлении застывал посреди улицы. Настоящее вдруг как-то съеживалось, становилось куда менее интересным. Может, это я просто отрезвел немного – остались в прошлом блеск и хронический угар бешеных подростковых пьянок, когда наше маленькое кровожадное племя из двух человек безумствовало в пустыне, может, вот так оно и бывает, когда взрослеешь, да только представить было нельзя, что Борис (в Варшаве, Кармейволлаге, Новой Гвинее, где угодно) живет себе размеренной прелюдией ко взрослой жизни, в которую засосало меня. Мы с Энди – даже мы с Томом Кейблом – вечно взахлеб обсуждали, кем же станем, когда вырастем, но Борис даже не задумывался о будущем дальше следующего обеда. Я не мог и представить себе, что он хоть как-то думает о том, чтоб себя содержать или стать полезным членом общества. Но с ним ты знал, что жизнь полна классных, бредовых возможностей – и куда огромнее, чем тебе рассказывают в школе. Я уже давно перестал писать ему или звонить, эсэмэски, посланные на номер Котку, оставались без ответа, домашний телефон в Вегасе был отключен. Я и подумать не мог – если учесть, как его побросало по свету, – что вообще когда-нибудь увижу его снова. Но думал я о нем почти каждый день. О нем мне напоминали русские романы, которые я читал к урокам, русские романы и “Семь столпов мудрости”, а еще – Нижний Ист-Сайд: тату-салоны и магазинчики, где продавали pierogi, где в воздухе пахло коноплей, по тротуарам переваливались старушки-польки с авоськами в руках, а подростки курили, стоя у дверей баров вдоль Второй авеню.

А иногда, ни с того ни с сего, до боли остро – я вспоминал отца. О нем мне напоминали блеск и грязь Чайнатауна, его переменчиво-неопределенная атмосфера: зеркала и аквариумы, витрины с искусственными цветами и горшками “счастливого бамбука”. Бывало, я шел на Канал-стрит, чтобы в “Перл-Пейнт” купить Хоби трепела и венецианского терпентина, а в результате забредал на Малберри-стрит, где у отца был любимый ресторанчик, неподалеку от станции метро линии “Е” – восемь ступеней вели в подвал с заляпанными пластиковыми столами, где я заказывал хрустящие блинчики с шалотом и свинину в остром соусе, тыча в них пальцем, потому что все меню было на китайском. Когда я первый раз вернулся домой, нагруженный промасленными бумажными пакетами, так и замер, увидев недоумевающее лицо Хоби, и стоял там посреди комнаты, будто лунатик, который очнулся ото сна, и спрашивал себя, о чем я вообще думал – уж точно не о Хоби, который был не из тех, кому подавай китайскую еду двадцать четыре часа в сутки.

– Ой, это я люблю, – заторопился Хоби, – просто мне такое обычно и в голову не приходит.

И мы с ним поели в мастерской, прямо из картонок. Хоби сидел на табурете в черном рабочем фартуке и рубашке с закатанными до локтей рукавами, и палочки в его больших руках казались до странного маленькими.

3

Еще меня волновало, что я живу у Хоби неофициально. Хотя сам Хоби, по своей рассеянной доброте, против меня ничего не имел, мистер Брайсгердл явно считал, что это только временная мера, а потому и он сам, и мой соцпедагог в школе из кожи вон лезли, рассказывая мне, что, хоть общежитие предоставляют только студентам постарше, в моем случае можно что-нибудь придумать. Но едва заходил разговор о том, где мне жить, я умолкал и принимался разглядывать свои ботинки. Общежитие было забито под завязку, засижено мухами, коробка лифта, который грохотал, как тюремный подъемник, была исчеркана граффити, стены залеплены концертными афишками, полы липкие от пролитого пива, в общей комнате с теликом на диванах храпит куча-мала зомбаков, завернутых в одеяла, а упоротые по виду ребята с растительностью на лице – по мне, так взрослые парни, огромные страшные двадцатилетние мужики – в коридорах швыряются друг в друга пустыми литрашками из-под пива.

– Ну да, ты, конечно, еще маловат, – сказал мистер Брайсгердл после того, как он припер меня к стенке и я поделился с ним своими сомнениями, хотя настоящую причину этих сомнений я никак не мог рассказать: как – в моем-то положении – мне делить с кем-то комнату? А охрана? А противопожарная система? А с воровством как? “Школа не несет ответственности за личные вещи учащихся, – было написано в выданной мне памятке. – Мы рекомендуем студентам застраховать все ценные вещи, которые они намереваются хранить в общежитии”.

Впав в нервный транс, я решил сделаться для Хоби незаменимым: бегал по его поручениям, мыл кисти, помогал ему составлять описи отреставрированной мебели, сортировал детальки и кусочки столярного дерева. Пока он обтачивал средники и остругивал новые ножки стульев так, чтоб они подходили к старым, я на плите плавил воск и смолу для мебельной политуры: 16 частей воска, 4 части смолы, 1 часть венецианского терпентина – выходила пахучая сливочно-коричневая гладь, густая, словно ириска, помешивать которую в котелке было одно удовольствие. Вскоре он уже учил меня, как класть красный полимент на меловой грунт для золочения: всегда надо было чуть-чуть отлакировать золото там, где его потом будут касаться руки, а затем втереть в трещинки и грунтовую основу капельку темной краски, смешанной с сажей. (“С патинированием мебели всегда больше всего возни. Хочешь состарить новое дерево, так золочение с патиной состряпать проще всего”.) Ну а если и после сажи позолота по-прежнему сияла новизной, свежестью, он показывал, как надо иссечь ее булавочным острием – маленькими, неровными царапинами различной глубины, потом позвякать по ней легонько связкой старых ключей и обдуть пылью из пылесоса, чтобы потускнела. “Если мебель сильно отреставрированная – так, что на ней не осталось ни потертостей, ни боевых шрамов, славное прошлое надо добавлять. Вся хитрость в том, – объяснял он, утирая лоб запястьем, – чтоб не быть слишком уж правильным”. Под “правильным” он подразумевал – “ровным”. Равномерно состаренная поверхность с ходу выдавала подделку; настоящая старина, которую я научился различать по прошедшим через мои руки подлинникам, была разнообразной, скривленной, в одном месте кричащей, в другом – надувшейся, она была неровными теплыми потеками на комоде розового дерева, там, куда в него било солнце, в то время как другая его сторона оставалась первозданно-темной.