Но это оказался отец. Был он весь помятый, остекленелый, заметно не в духе.
– Пап? – Кайф еще не выветрился до конца, и голос мой звучал укуренно и странновато.
Он остановился у лестницы, посмотрел на меня.
– Тут к тебе мужик заезжал. Мистер Сильвер.
– Да? – вроде бы совсем небрежно переспросил он. Но сам – так и замер, держа руку на перилах.
– Сказал, что пытается тебя разыскать.
– Это когда было? – спросил он, входя в гостиную.
– Сегодня после обеда, часа в четыре, наверное.
– А Ксандра дома была?
– Вообще ее не видел.
Он положил мне руку на плечо и, казалось, на минутку задумался. – Так, – сказал он, – буду признателен, если ты ей ничего не скажешь.
Тут я понял, что окурок Борисова косяка так и лежит в пепельнице. Он заметил, что я на него смотрю, вытащил окурок, понюхал. – Так и думал, что узнаю запах, – сказал отец, бросив окурок себе в карман в пиджака. – И от тебя, Тео, слегка попахивает. И где вы ее, ребята, только достаете?
– Все хорошо?
Глаза у отца были красноватые, мутные.
– Да, конечно, – ответил он. – Я пойду наверх, сделаю пару звонков.
От него сильно несло застарелым табачным дымом и женьшеневым чаем, который он постоянно пил – привычку эту он перенял от того китайского бизнесмена в зале баккара: от этого пот его стал пахнуть резко, иноземно. Я смотрел, как он поднимается по лестнице, и увидел, что он вытащил скуренный косяк из кармана и задумчиво поводил им под носом.
10
Я поднялся к себе, запер дверь – Поппер все еще нервничал и напряженно вышагивал туда-сюда – и сразу подумал про картину. Я так гордился этой своей придумкой с наволочкой и изголовьем кровати, но теперь до меня дошло, до чего же глупо вообще было держать картину дома, хотя особых вариантов у меня и не было, если только я не хотел прятать ее в мусорных баках через пару домов от нас (за все то время, что я жил в Вегасе, мусор оттуда не вывозили ни разу) или в каком-нибудь из заброшенных домов на нашей улице. Дома у Бориса тоже было небезопасно, а больше я толком никого и не знал, да и не доверял никому. Еще был вариант – спрятать в школе, тоже не блестящий, но я, хоть и знал, что можно найти выход и получше, придумать так ничего и не мог. В школе случались эпизодические проверки отдельно выбранных шкафчиков, а раз я теперь – через Бориса – связан был с Котку, то тоже попадал в ряды отбросов, у которых шкафчик вот так вот внезапно могли проверить. Но все равно, даже если кто-то и найдет картину у меня в шкафчике – или сам директор, или жуткий баскетбольный тренер мистер Детмарс, или даже пусть мужик в форме из охранной фирмы, которых периодически приводили в школу, чтобы припугнуть учеников, – и то будет лучше, чем если она попадется отцу или мистеру Сильверу.
Картина под наволочкой была еще обернута в несколько слоев склеенной скотчем бумаги – хорошей бумаги, солидной, которую я стащил из класса по рисованию в школе, а внутри была еще проложена двумя слоями белых хлопковых посудных полотенец, чтобы защитить поверхность полотна от кислот в бумаге (которых там, впрочем, и не было). Но я так часто вытаскивал картину, чтобы взглянуть на нее – разлеплял сверху склеенные края и вытряхивал полотно наружу, – что бумага порвалась, а липкая лента перестала быть липкой. Несколько минут я лежал в кровати, уставясь в потолок, потом встал, вытащил огромную бобину упаковочной клейкой ленты, оставшейся от переезда и отодрал наволочку с картиной от изголовья.
Было слишком – слишком большим – соблазном держать ее в руках и ни разу не взглянуть. Я быстро вытряхнул картину наружу, и ее свет тотчас же окутал меня, как будто музыкой, сокровенной сладостью, которая ощущалась только в глубочайшем, волнующем кровь ладу правильности – так сердце бьется ровно и размеренно, когда ты рядом с любящим тебя человеком, который никогда тебе не причинит вреда. От нее исходила сила, сияние, свежесть утреннего света в моей старой нью-йоркской спальне, неяркого, но бодрящего света, который наводил на все предметы резкость, в то же время делая их круглее, милее, чем они были на самом деле – делая их прекраснее еще и потому, что то была часть прошлого, невосполнимая его часть: теплое свечение обоев, в полумраке – старый глобус от “Рэнд Макнелли”.
Маленькая птичка, желтенькая птичка. Встряхнувшись, я засунул полотно обратно в обернутое бумагой посудное полотенце и сверху завернул еще в две или три (четыре? пять?) старые отцовские спортивные газеты, а потом – порывисто, разойдясь в своей укуренной зацикленности – принялся обертывать газету упаковочной лентой и обертывал до тех пор, пока не израсходовал всю бобину, не оставив на виду ни строчки. Теперь сверток никто просто так не вскроет. Даже с хорошим ножом, не просто какими-нибудь там ножницами, его нужно будет очень долго открывать. Когда я наконец закончил, сверток стал похож на какой-то страшноватый кокон из научно-фантастического романа; я засунул забинтованную, как мумия, картину, прямо вместе с наволочкой, в школьную сумку, а сумку положил в ноги, под одеяло. Раздраженно зафыркавшему Попперу пришлось подвинуться. Он был, конечно, крошечный и нелепый, но гавкал во всю глотку и строго охранял свое место рядом со мной, и я знал, что если кто-нибудь откроет дверь в спальню, пока я сплю – даже отец или Ксандра, которых он не слишком-то любил, – он тотчас же вскинется и забьет тревогу.
Но попытки себя подбодрить снова трансформировались в мысли о взломах и незнакомцах. Кондиционер гнал такой холодный воздух, что меня трясло, а стоило закрыть глаза, и меня тотчас же выдергивало из тела, я взлетал вверх, будто оторвавшийся от связки воздушных шарик, а открыв глаза, содрогался с головы до ног. Поэтому я зажмурил глаза и изо всех сил постарался припомнить стихотворение Харта Крейна – не слишком помогало, правда, хотя в отдельных словах вроде “чайки”, “трафика” или “галдежа” с “рассветом” и было что-то от воздушного простора стиха, его перепадов от высокого к низкому; но уже в полусне я провалился в какое-то всепоглощающее чувство-память об узком, ветреном, пропахшем выхлопами парке рядом с нашей старой квартирой на Ист-Ривер, об автомобильном реве, отвлеченно несущемся сверху, и шумящей быстрым, путаным течением реке, которая иногда текла будто бы в противоположных направлениях.
11
В ту ночь я почти не спал и, когда добрался до школы и засунул картину к себе в шкафчик, еле держался на ногах и не заметил даже, что у Котку, которая как ни в чем не бывало тусила с Борисом, расквашена губа. И только когда я услышал, как верзила-старшеклассник Эдди Ризо спрашивает ее: “Стену целовала?”, то увидел наконец, что кто-то хорошенько съездил ей по лицу.
Котку нервно посмеивалась и рассказывала всем, как ей по губе попало дверью машины, но выходило у нее это как-то зажато и, как по мне, так не слишком правдиво.
– Это ты ее? – спросил я Бориса на английском, когда мы с ним остались относительно вдвоем.
Борис пожал плечами:
– Я нечаянно.