Сластена | Страница: 62

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Наступил новый год и с ним – трехдневная рабочая неделя; но мы официально считались жизненно важной службой и работали пять полных дней. Второго января меня вызвали на совещание в кабинет Гарри Таппа на втором этаже. Заранее не предупреждали, тему не объявили. Я вошла туда в десять; в дверях Бенджамин Трескотт отмечал фамилии в списке. Я с удивлением увидела, что в комнате двадцать с лишним человек, среди них двое из моего набора. Пластиковые стулья, подковой охватывавшие стол Таппа, были не для нас, младших. Вошел Питер Наттинг, окинул взглядом комнату и вышел. Гарри Тапп встал из-за стола и вышел следом. Из этого я заключила, что речь пойдет о «Сластене». Все курили, переговаривались вполголоса, ждали. Я втиснулась в полуметровую щель между картотекой и сейфом. Меня не огорчало, как было бы прежде, что не с кем поговорить. Улыбнулась издали Белинде и Хиллари. Они пожали плечами и закатили глаза – дескать, какая помпа. Ясно, что у них были свои авторы для «Сластены» – профессора или писаки, не устоявшие перед подарочным шиллингом. Но наверняка не такие блестящие, как Т. Г. Хейли.

Прошло десять минут, и пластиковые стулья обрели своих седоков. Пришел Макс и сел в среднем ряду. Я стояла позади, так что он не сразу меня увидел. Потом обернулся и оглядел комнату – не сомневаюсь, искал меня. На мгновение наши взгляды встретились, он снова повернулся к столу и вынул ручку. Мне плохо было видно, но показалось, что рука у него дрожит. Я узнала двоих с пятого этажа. Но самого директора не было: «Сластена» далеко не такая важная операция. Затем вернулись Тапп и Наттинг и с ними – невысокий плотно сбитый человек, седой, коротко стриженный, в роговых очках, в хорошо скроенном синем костюме с галстуком в темно-синий горошек. Тапп сел за стол, а те двое терпеливо стояли перед нами, дожидаясь, когда публика успокоится. Наттинг сказал:

– Пьер работает в Лондоне и любезно согласился сказать несколько слов о том, каким образом его работа может быть связана с нашей.

Судя по краткости вступления и по акценту Пьера, он был из ЦРУ. Определенно не француз. Он говорил приятным неуверенным тенором. Впечатление создавалось такое, что если его высказывание опровергнут, он тут же изменит мнение в соответствии с фактами. Но за очками, за почти извиняющимся тоном я почувствовала безграничную уверенность. Я впервые увидела живьем американского патриция, как выяснилось позже, представителя старинной вермонтской семьи, автора книги о спартанской гегемонии и другой – об Агесилае II и казни Тиссаферна в Персии.

Я расположилась к Пьеру. Он начал с того, что хочет поговорить о «самой мягкой, самой приятной части холодной войны, единственной интересной части – о войне идей». Он хотел дать нам три словесных моментальных снимка. Для первого он попросил нас представить себе довоенный Манхэттен и процитировал первые строки знаменитого стихотворения Одена, которое однажды мне прочел Том, и я знала, что он его очень любит. «Я сижу в ресторанчике / на Пятьдесят второй улице / неуверенный и испуганный…» – и там Пьер в 1940-м, девятнадцатилетний, приехавший в гости к дяде на Манхэттен; угнетен перспективой колледжа и напивается в баре. Только он не так неуверен, как Оден. Он страстно желает, чтобы страна вмешалась в войну в Европе и выделила ему роль. Он хочет стать солдатом.

Затем Пьер изобразил нам год 1950-й, когда континентальная Европа, Япония и Китай ослаблены и лежат в руинах. Британия истощена героической войной, Советская Россия подсчитывает миллионы своих убитых – а Америка, с ее экономикой, раскормленной и оживившейся благодаря войне, только-только начинает осознавать страшное бремя своей новой ответственности как главного блюстителя человеческой свободы на Земле. Говоря об этом, он развел руками, как бы сожалея или извиняясь. Могло бы быть иначе.

Третий моментальный снимок – тоже 1950-го. За спиной у Пьера – марокканская и тунисская кампании, битва в Хюргенском лесу, освобождение Дахау, и он, доцент греческого языка и литературы в университете Брауна, идет к отелю «Уолдорф Астория» на Парк-авеню мимо разношерстной демонстрации американских патриотов, католических монахинь и правых психов.

– Внутри, – сказал Пьер, театрально обратив вверх раскрытую ладонь, – я стал свидетелем состязания, которое изменит мою жизнь.

Это было собрание под будничным названием «Конференция деятелей культуры и науки в защиту мира», номинально организованное Американским профессиональным советом, но на самом деле – по инициативе советского Коминформа. Тысячи делегатов со всего света – люди, еще не разуверившиеся или не совсем разуверившиеся в коммунистических идеалах, несмотря на показательные процессы, нацистско-советский пакт, репрессии, чистки, пытки, убийства и лагеря. Великий русский композитор Дмитрий Шостакович приехал против воли, по приказу Сталина. Среди делегатов с американской стороны были Артур Миллер, Леонард Бернстайн и Клиффорд Одетс. Эти и другие светила не верили американскому правительству и критиковали его за то, что оно просит своих граждан относиться к бывшему бесценному союзнику как к врагу. Многие верили, что марксистская теория все еще сохраняет силу, несмотря на неприятные события. А события эти сильно искажает американская пресса, которой владеют алчные корпорации. Если советская политика кажется грубой или агрессивной, если внутри страны немного ограничивают критиков, то причиной тому оборонительный дух, поскольку с самого зарождения системы она столкнулась с враждебностью и диверсиями Запада.

Короче говоря, продолжал Пьер, все это было пропагандистской затеей Кремля. В столице капитализма Кремль подготовил себе мировую трибуну, откуда его голос прозвучит как голос если не свободы, то мира и разума, и на его стороне были десятки выдающихся американцев.

«Но!» – Пьер поднял руку и твердым пальцем указал вверх, парализовав нас на несколько секунд театральной паузой. Затем он сказал нам, что на десятом этаже отеля, в апартаментах люкс собрался отряд добровольцев-саботажников, организованный философом Сиднеем Хуком, – группа левых интеллектуалов, в большинстве не коммунисты или демократы из бывших коммунистов и бывших троцкистов, решившие бросить вызов конференции и, что принципиально, не допустить, чтобы критика Советского Союза стала монополией правых фанатиков. За пишущими машинками, мимеографами и только что установленными телефонными аппаратами они работали всю ночь, подкрепляясь закусками и спиртным, щедро поставляемыми гостиничной обслугой. Они надеялись нарушить ход конференции внизу неудобными вопросами, в частности о свободе творчества, и потоком пресс-релизов. И они могли опираться на поддержку тяжеловесов, даже более влиятельных, чем у той стороны: Роберта Лоуэлла, Мэри Маккарти, Элизабет Хардвик и зарубежных – в частности, Т. С. Элиота, Игоря Стравинского и Бертрана Рассела.

Противодействие конференции было успешным, оно привлекло внимание прессы и радио и попало в заголовки. На сессиях были заданы все неприятные вопросы. Шостаковича спросили, согласен ли он со статьей в «Правде», обличающей Стравинского, Хиндемита и Шенберга как «декадентствующих буржуазных формалистов». Великий русский композитор медленно встал и, пробормотав о своем согласии, показал, что жалким образом разрывается между совестью и страхом вызвать неудовольствие своих поводырей из КГБ и расправой, которую учинит над ним Сталин после возвращения на родину.