Между сессиями, в апартаментах наверху Пьер, за собственной машинкой и при собственном телефоне, познакомился с людьми, которые изменят его жизнь и со временем убедят оставить преподавательство и посвятить себя работе в ЦРУ и идеологической войне. Разумеется, управление оплачивало счета оппозиции, уясняя в процессе, насколько эффективно можно вести эту войну на дистанции – через писателей, художников, интеллектуалов, в том числе левых, которые пришли к независимым идеям после горького опыта соблазнов и ложных обещаний коммунизма. И нужно им было – даже если они этого еще не поняли – то, чем может обеспечить ЦРУ: организация, структуры и, прежде всего, финансы. Это оказалось важным, когда операции были перенесены в Лондон, Париж и Берлин. «В начале пятидесятых нам помогло то, что ни у кого в Европе не было ни цента».
Так, по описанию Пьера, он стал солдатом другого рода и участником многих новых кампаний в освобожденной, но подвергшейся новой опасности Европе. Какое-то время он был помощником Майкла Джоссельсона, а позже – другом Мэлвина Ласки, пока они не разошлись. Пьер работал в Конгрессе за свободу культуры, писал на немецком статьи в престижный журнал «Дер монат», который финансировало ЦРУ, и за кулисами помогал организовать журнал «Энкаунтер». Он овладел деликатным искусством гладить по шерстке интеллектуальных примадонн, участвовал в организации гастролей американской балетной труппы и оркестров, выставок современного искусства и десятка с лишним конференций, занимавших, как он выразился, «рискованную площадку, где встречаются политика с литературой». Он заметил, что удивляется наивности и переполоху, поднявшемуся в 1967 году, когда журнал «Рампартс» раскрыл, что ЦРУ финансирует «Энкаунтер». Разве борьба с тоталитаризмом не разумная и не достойная задача для правительства? Здесь, в Британии, никого не беспокоит, что МИД оплачивает всемирную службу Би-би-си, весьма авторитетную. И таков же по-прежнему «Энкаунтер», несмотря на шумиху, наигранное удивление и зажимание носов. Кстати, коль скоро он коснулся Министерства иностранных дел, надо помянуть добрым словом работу Отдела информационных исследований. В частности, он восхищен тем, сколько сделал ОИИ для продвижения книг Оруэлла, и ему нравится, как отдел финансирует «Беллман букс» через издательство «Амперсенд».
Какие выводы он может сделать после двадцати трех лет работы? Он хотел бы сказать о двух. Первое, самое важное. Холодная война не окончена, что бы ни говорили люди, и борьба за свободу культуры по-прежнему необходима и всегда будет благородным делом. Хотя среди левых осталось мало поклонников Советского Союза, есть огромное застывшее интеллектуальное пространство, где люди лениво держатся нейтралистской позиции: Советский Союз не хуже Соединенных Штатов. Этим людям надо противостоять. А во-вторых, он процитировал старого товарища по ЦРУ, ставшего радиожурналистом, Тома Брейдена, который сказал, что Соединенные Штаты – единственная страна на планете, которая не понимает, что маленькое иногда работает лучше большого.
Это вызвало одобрительный шепот среди сотрудников нашей экономной службы.
– Наши проекты стали слишком большими, слишком многочисленными и разнообразными, слишком амбициозными и затратными. Мы потеряли осмотрительность, а наши идеи – свежесть. Мы повсюду, мы действуем бесцеремонно, и это вызывает отторжение. Я знаю, что вы запустили собственный новый проект. Я желаю ему успеха, но, серьезно, джентльмены, не раздувайте его.
Вопросов Пьеру, если так его звали, не предполагалось; закончив, он коротко кивнул в ответ на аплодисменты, и Наттинг повел его к двери. Кабинет пустел, младшие, естественно, уходили последними, и я со страхом ожидала момента, когда Макс обернется, поймает мой взгляд, подойдет и скажет, что нам надо поговорить. Разумеется, по службе. Но, увидев его спину и большие уши, когда он продвигался к двери в кучке людей, я пришла в замешательство и снова почувствовала себя виноватой. Я так обидела его, что он даже не в силах со мной заговорить. Эта мысль меня ужаснула. Как обычно, я призвала на помощь возмущение. Он же сам сказал мне как-то, что женщины не в состоянии отделить свою личную жизнь от рабочих отношений. Разве я виновата, что он предпочел меня невесте? Этот спор я продолжала, спускаясь по бетонной лестнице – на лифте не поехала, чтобы не разговаривать с коллегами, – и спор не прекращался за столом весь рабочий день. Устроила я сцену, умоляла, лила слезы, когда Макс от меня отвернулся? Нет. Так почему мне нельзя быть с Томом? Я не заслуживаю своей доли счастья?
Зато какая радость – двумя днями позже, в пятницу вечером сесть в брайтонский поезд после почти двухнедельной разлуки. Том встречал меня на вокзале. Мы увидели друг друга, когда поезд тормозил, и Том бежал рядом с моим вагоном, говоря что-то непонятное. И ничего не было сладостнее в моей жизни, чем, спустившись на платформу, очутиться в его объятиях. Он обнял меня так крепко, что я чуть не задохнулась.
Он сказал мне на ухо:
– Я только теперь начал понимать, какая ты особенная.
Я шепотом ответила, что мечтала об этом мгновении. Когда мы отпустили друг друга, он поднял мою сумку. Я сказала:
– Ты какой-то другой.
– Я другой! – почти выкрикнул он и расхохотался. – У меня изумительная идея.
– Можешь рассказать?
– Она совсем дикая.
– Так расскажи.
– Пойдем домой. Одиннадцать дней. Слишком долго!
И мы пошли на Клифтон-стрит, где нас дожидалась в серебряном ведерке со льдом бутылка шабли, купленная им в «Асприсе». Кубики льда в январе смотрелись странно. В холодильнике вино было бы холоднее, но какая разница? Мы пили его, пока раздевали друг друга. Конечно, разлука зарядила нас топливом, а шабли воспламенило, как обычно, но то, что происходило в течение следующего часа, нельзя было объяснить одним этим. Мы были незнакомцами, которые точно знали, что делать. В Томе была какая-то томительная нежность, и я совершенно в ней растворилась. Это было почти как печаль. Мной овладело материнское чувство; лежа с ним на кровати, когда он целовал мне грудь, я подумала: спрошу его когда-нибудь, можно, я откажусь от таблетки? Но хотела я не ребенка, я хотела его. Когда я сжала руками его маленькие тугие ягодицы и притянула его к себе, он был для меня как ребенок, который будет мне принадлежать, и я буду его лелеять, не спускать с него глаз. Похожее чувство я испытала тогда с Джереми в Кембридже, но тогда меня ввели в заблуждение. А сейчас ощущение, что я его защитница и хранительница, что он мой, было почти как боль, словно все лучшие чувства, какие я испытала в жизни, собрались в невыносимо остром средоточии.
Встреча наша обошлась без тех шумных, потных упражнений, какие бывают после перерыва. Прохожий соглядатай, сумей он заглянуть между занавесок, увидел бы непредприимчивую пару в миссионерской позиции и явно молчаливую. У нашего восторга захватило дух. Мы почти не двигались из страха, что все закончится. Это особенное чувство, что он целиком мой и будет моим, хочет он того или не хочет, было воздушным, невесомым. Я могла отречься от этого чувства в любую секунду. На меня накатило бесстрашие. Он легонько целовал меня и шепотом повторял мое имя. Скажи ему сейчас, крутилось у меня в голове. Скажи ему, в чем твоя работа.