Потрясенный Монтэг ждет объяснений.
— Ты разве не понимаешь, в чем прелесть, Монтэг? Я их не читаю. И никогда не читал. Ни одной книги, ни единой главы, ни единой страницы, ни одного абзаца. Какая ирония, правда? Иметь тысячи книг — и не прочесть ни одной, даже не заглянуть, повернуться спиной к ним ко всем и сказать: «Нет». Это как если бы у тебя был полон дом красивых женщин, а ты бы ни разу к ним не прикоснулся. Так что, как видишь, я никакой не преступник. Если поймаешь меня за чтением — да, тогда меня можно сдавать властям! Но это место чисто и невинно, как бежево-белая спальня двенадцатилетней девственницы в летнюю ночь. Эти книги умирают на полках. Почему? Потому что я так хочу. Я не даю им поддержки и не даю им надежды на то, что их будут читать. Эти книги ничем не лучше обычной пыли.
Монтэг поражен:
— Но как же вы можете устоять…
— Перед таким искушением? — перебивает его брандмейстер. — О, этот этап уже пройден давным-давно. Яблоко съедено и переварено. Змий-искуситель вернулся на дерево. Сад зарос сорняками, врата проржавели.
— Наверное, когда-то… — Монтэг мнется, но все-таки продолжает:
— Наверное, когда-то вы очень любили книги.
— Не в бровь, в а глаз! — восклицает брандмейстер. — Ниже пояса. С размаху в челюсть. В самое сердце. Кишки наружу. Посмотри на меня, Монтэг. Человек, любивший книги… нет, мальчишка, сходивший по ним с ума, влюбленный без памяти, мальчишка, который взбирался на книжные полки, как обезумевший шимпанзе. Я поглощал их без разбора. Книги были мне сандвичем на обед, они были мне завтраком, ужином и перекусом перед сном. Я вырывал страницы, ел их с солью, макал их в соус, грыз переплеты, облизывал главы! Книги десятками, сотнями, миллиардами. Я перетаскал домой столько книг, что годами ходил согнувшись. Философия, история искусств, политические трактаты, обществознание, поэзия, эссеистика, великая драматургия — все, что угодно. Я был всеяден. А потом… а потом… — Голос брандмейстера затихает.
— Что потом? — спрашивает Монтэг.
— Потом со мной случилась жизнь.
Брандмейстер закрывает глаза, вспоминая.
— Жизнь. Как всегда. Как обычно. Любовь, не совсем та, какую хотелось. Рухнувшая мечта. Секс, разрывающий на части. Внезапные смерти друзей, незаслуженные. Кто-то из близких убит, кто-то сошел с ума. Медленная смерть мамы, неожиданное самоубийство отца… паническое бегство слонов, сметающих все на своем пути, эпидемия катастроф. И ни одной, ни одной правильной книги в нужное время, чтобы заткнуть брешь в рушащейся плотине, чтобы сдержать наводнение, плюс-минус метафора, плюс-минус сравнение. И вот в тридцать лет, почти в тридцать один, я поднялся с земли, весь переломанный, весь в синяках, кровоподтеках и шрамах. Я посмотрел в зеркало и увидел старика, потерявшегося за испуганным лицом молодого человека, увидел ненависть ко всем и вся, и я пошел в свою замечательную библиотеку, и стал просматривать книги, и обнаружил там — что? Что? Что?!
Монтэг высказывает догадку:
— Страницы были пусты?
— Прямо в точку! Совершенно пусты! Нет, слова были на месте, но они текли по глазам, как нагретое масло, и не значили вообще ничего. Не давали ни помощи, ни утешения, ни приюта, ни мира, ни любви, ни пристанища, ни света во тьме.
Монтэг вспоминает:
— Тридцать лет назад… когда горели последние библиотеки…
— И опять в точку, — кивает Битти. — Не имея работы, будучи неудавшимся романтиком… или кем там еще… я подал заявление в передовую бригаду пожарных. Первый — вверх по ступеням, первым врываюсь в библиотеку, первый — в пылающей топке сердец своих ревностных соплеменников, облейте меня керосином, дайте мне огнемет!
Все, конец лекции. Так-то, Монтэг. А теперь уходи!
Монтэг уходит, его любопытство по поводу книг возбуждено, как никогда. Он уже на пути к тому, чтобы стать изгоем, очень скоро за ним погонится и едва не убьет Механический пес, мой роботизированный клон собаки Баскервилей Артура Конан Дойля.
В моей пьесе старик Фабер, давно лишившийся работы профессор английского языка, говоривший с Монтэгом всю долгую ночь (через радиоприемник-«ракушку» в ухе), становится жертвой брандмейстера. Как? Битти подозревает, что Монтэг получает инструкции по секретному устройству, выбивает «ракушку» у него из уха и кричит в нее, обращаясь к профессору:
— Мы идем за тобой! Мы уже у двери! Мы поднимаемся! Тебе не уйти!
Фабер напуган, его сердце не выдерживает.
Отличные сцены. Заманчивые идеи. Мне пришлось побороть искушение вставить их в книгу.
И наконец: многие читатели писали мне гневные письма, возмущаясь исчезновением Клариссы и вопрошая, что с нею стало. Тем же вопросом задался и Франсуа Трюффо. В его экранизации моей книги он спас Клариссу от забвения и привел ее к людям-книгам, бродившим по лесу и декламировавшим наизусть свою книжную литанию.
Мне тоже хотелось ее спасти, ведь, как ни крути, это она — своими сумасшедшими разговорами — пробудила в Монтэге интерес к книгам и к тому, что в них содержится. Вот почему в моей пьесе Кларисса появляется вновь и встречает Монтэга, и финал у этой в сущности мрачной вещи выходит чуть-чуть счастливее.
Однако роман остается таким, каким был изначально. Я глубоко убежден, что нельзя переделывать произведения молодых писателей, тем более, если этим молодым писателем когда-то был я. Монтэг, Битти, Милдред, Фабер, Кларисса — все они действуют и говорят так же, как это было тридцать два года назад, когда я впервые выпустил их на бумагу, по десять центов за полчаса, в подвале библиотеки Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе. Я не изменил ни одной мысли, ни единого слова.
И последнее открытие. Как вы уже поняли, я пишу все свои вещи на волне увлеченности и восторга. И только недавно, перечитывая роман, я сообразил, что Монтэг назван именем компании, производящей бумагу. А Фабер, конечно же, производитель карандашей. Мое хитрющее подсознание дало им эти имена.
И ничего не сказало мне!
1982
«Вино из одуванчиков», как и большинство моих книг и рассказов, появилось нежданно. Слава богу, я начал познавать природу таких неожиданностей, будучи еще молодым автором. А до этого я, как и все начинающие писатели, был убежден, что идею можно осуществить, если дубасить по ней со всей силы, лупцевать ее и колотить. Разумеется, при таком обращении любая порядочная идея сложит лапки, перевернется кверху брюшком, устремит взгляд в вечность и тихо издохнет.
Вот почему я испытал несказанное облегчение, когда в двадцать с небольшим лет открыл для себя собственный метод письма. Тогда я барахтался в словесных ассоциациях, каждое утро, встав с постели, сразу же мчался к столу и записывал любые слова или цепочки слов, приходившие мне на ум.
Потом я брался за оружие — воевать против мира или же за него — и выводил когорту героев, чтобы они воздали должное этому миру и показали мне, что он значит в моей собственной жизни. А спустя час или два, к моему несказанному изумлению, у меня получался готовый рассказ. Это было действительно неожиданно и приятно. Вскоре я обнаружил, что мне придется работать в том же ключе всю оставшуюся жизнь.