…взрослели мы,
воображая древний мир ушедших,
чтоб есть наш хлеб нам было веселее
(арахисовое намазать масло
бывает проще, если думать, что оно –
амброзия, божественная пища).
Из пены скучных облаков
к нам часто выходила Афродита,
белея женственным бедром…
Мой дед, ровесник мифа и Платона,
отчасти в этом виноват, мечтатель.
А бабушка — противовес житейский:
раскачиваясь в кресле круглый день,
вязала шаль стесняющей заботы.
(Казалось мне, из-под ее крючка
выскальзывают белые снежинки,
которые нас летом заморозят.)
В кружок садились дяди: курят трубки.
Серьезно говорить о важном — скучно,
поэтому все облекали в шутку.
И радовались мудрости своей.
А тетушки, их жены, лимонад
в стаканы с пониманьем разливали.
И нам, мальчишкам, все еще казалось,
что не крыльцу мы преклоним колени,
в игре упав и вскакивая вновь,–
а греческому храму. Он проступит
на миг на фоне нашей летней дачи
и скроется в гнилых ее стропилах.
… когда я засыпал, душа болела.
Комар ее подзуживал умело:
он пел про то, что нет, не Вокеган
а город под другим веселым небом
нам тайно вписан в метрики рожденья.
Там только Йейтс гуляет несравненный.
Там Византии светит молодое солнце.
Уокиган /Гринтаун/Византия.
Значит, Гринтаун действительно существовал?
Да, и еще раз — да.
А мальчик по имени Джон Хаф?
Да, и он тоже. И это его настоящее имя. Только не он от меня уехал — я уехал от него. Но вот отличная новость: он еще жив, сорок два года спустя, и помнит нашу любовь.
А что Душегуб?
Он тоже существовал, и его именно так и звали. Он рыскал по городу по ночам, когда мне было шесть, и его все боялись, и его так никогда и не поймали.
А главное, существовал ли тот большой дом, где жили дедушка с бабушкой, и квартиранты, и дяди, и тети? Я уже ответил на этот вопрос.
И овраг — тоже реальный, глубокий и темный по ночам? Да, он такой. До сих пор. Несколько лет назад я свозил туда дочерей и перед поездкой опасался, что за прошедшие годы овраг обмелел. С облегчением и радостью сообщаю, что он еще глубже, темнее и таинственнее, чем прежде. Я не решился бы — даже теперь — пройти через этот овраг, возвращаясь домой из кино после просмотра «Призрака оперы».
Вот такие дела. Уокиган был Гринтауном и был Византией, со всей подразумеваемой в них радостью, со всей печалью, заключенной в этих именах. Люди там были богами и карликами, и все знали, что смертны, поэтому карлики ходили, выпрямившись во весь рост, чтобы не смущать богов, а боги сгибались в три погибели, чтобы маленькие чувствовали себя свободнее. В конце концов, разве не в том заключается суть нашей жизни, чтобы научиться проникать в головы других людей, и смотреть их глазами на мир, это обалденное чудо, и восклицать: «Так вот как ты это видишь!»? Ого, это надо запомнить.
Стало быть, я восхваляю не только жизнь, но и смерть, не только свет, но и тьму, не только юность, но и старость тоже, ум и глупость, взятые вместе, чистую радость и предельный ужас, запечатленные мальчишкой, который когда-то висел вниз головой на деревьях, наряженный в костюм летучей мыши, с карамельными клыками во рту, а в двенадцать лет, наконец, слез с деревьев, засел за игрушечную пишущую машинку и сочинил свой первый «роман».
И последнее воспоминание.
Летающие фонарики.
Сегодня их почти не осталось, хотя, я слышал, в некоторых странах такие фонарики делают до сих пор и наполняют теплым дыханием крошечного соломенного костерка, подвешенного снизу.
Но в Иллинойсе 1925 года они еще были, и вот одно из последних моих воспоминаний о дедушке: День независимости сорок восемь лет назад, последний час праздника, почти ночь, мы с дедом вышли на лужайку у дома, перед крыльцом, где собрались дети и дяди, двоюродные браться и сестры, мамы и папы, зажгли маленький костерок, наполнили горячим воздухом круглый бумажный шар в красно-бело-синюю полоску, и напоследок еще на мгновение задержали его в руках, это мерцающее, ангельски-яркое чудо, а потом отпустили его, очень мягко, и шар, бывший жизнью, и светом, и тайной, выскользнул из наших рук и поднялся в летнее небо, все выше и выше, над уже засыпающим городом, среди звезд — такой же хрупкий, волшебный, ранимый и прекрасный, как сама жизнь…
Я буквально наяву вижу, как дед стоит, запрокинув голову к небу, смотрит на улетающий шарик света и думает свои тихие думы. Я вижу себя — в глазах стоят слезы, потому что все кончилось, ночь завершилась, и я знаю, что другой такой ночи не будет уже никогда.
Никто ничего не сказал. Мы все просто смотрели в небо, вдыхали и выдыхали воздух, и думали одно и то же, но никто не сказал это вслух. Однако, в конце концов, кто-то ведь должен сказать, разве нет? Пусть это буду я.
Вино все еще ждет в подвалах.
Моя любимая семья так и сидит на крыльце в темноте.
Летающий фонарик плывет и горит в ночном небе еще не сгоревшего лета.
Как? Почему?
Потому что я так сказал.
1974
Как я перебрался из Уокигана, штат Иллинойс, на Красную планету, Марс?
Возможно, об этом могли бы рассказать два человека.
Их имена указаны в посвящении юбилейного издания, выпущенного к сорокалетию со дня выхода в свет «Марсианских хроник».
Эти двое — мой друг Норман Корвин, который первым выслушивал мои марсианские истории, и мой будущий редактор Уолтер Брэдбери (не родственник), который сразу же разглядел, что я затеял, хотя сам я об этом еще не подозревал, и убедил меня закончить роман, который я даже не знал, что пишу.
Мое путешествие в тот весенний вечер 1949 года, когда Уолтер Брэдбери заставил меня удивиться себе самому, проходило по неуправляемой траектории многочисленных «а что, если».
А что, если бы я не услышал радиопостановки Нормана Корвина и не влюбился в нее, когда мне было девятнадцать?
А что, если бы я не отправил свой первый сборник рассказов Корвину, который потом стал мне другом на всю жизнь?
А что, если бы я не последовал его совету и не поехал в Нью-Йорк в июне 1949 года?
Ответ простой: возможно, не было бы никаких «Марсианских хроник».
Однако Норман упорно твердил, что мне пора бы уже засветиться в манхэттенских издательствах, и что он со своей женой Кэти встретят меня в Нью-Йорке, все покажут, расскажут и будут всячески оберегать. Из-за его уговоров я, оставив беременную жену в Лос-Анджелесе, проехал через всю страну — четверо суток в междугороднем автобусе, четыре долгих дня и ночи, свернувшись, как прокисший чайный гриб, в шарообразный, заплесневелый грибок, с 40 долларами на банковском счету и договоренностью с общежитием Молодежной христианской ассоциации (5 долларов в неделю), ожидавшим меня на Сорок второй улице.