– Благодарю за экстравагантную идею, – произнес Верхоустин. – Теперь же пусть выскажется наш именитый архитектор Илья Виноград, чьи гениальные идеи воплощены в олимпийских стадионах, в помпезных дворцах Газпрома, в хрустальных кристаллах банков.
Архитектор Виноград имел коричневое лицо и горбатый нос индейца, седые, падающие до плеч волосы, острый кадык, тонувший в шелковом банте, желтые ястребиные глаза, которые, как у птицы, вдруг закрывались кожаной пленкой.
– Я откликнулся на ваше приглашение, – обратился он к Лемехову, – потому что нынешний президент ни разу не удостоил меня приглашением. Видимо, для него архитектура является чем-то второстепенным. Она позволит спроектировать еще одну виллу в Альпах, еще одну резиденцию в окрестностях Сочи. Он не понимает, что архитектура оформляет эпоху, создает внешнюю форму, в которой бьется дух живой истории. Архитектура – раковина, в которой живет моллюск общества. Все великие эпохи рождали свой стиль, будь то средневековая готика с Кельнским собором. Или ренессанс с собором Петра. Или петербургское барокко Екатерины с Зимним дворцом. Или русский ампир царя Александра с Адмиралтейством. Или конструктивизм Мельникова времен революции. Или сталинский стиль Жолтовского. Но что теперь? Мы живем в эпоху супермаркетов и развлекательных центров, этих стеклянных пузырей. В эпоху элитного жилья, фасадов, утыканных затейливыми башенками, декоративных колонок, нарядных арок. Эта архитектура мелких удовольствий, тайных похотей и жалких тщеславий. – Виноград закрыл кожаной пленкой рыжие глаза, нахохлился и стал еще больше похож на хищную птицу. Поднял веки, и глаза полыхнули золотом. – Я готов создать новый стиль, воплощающий новую эпоху. Эпоху алтарей и заводов. Стиль «Лемехов», если угодно. Когда вы станете президентом, сделайте мне заказ. Я построю завод, производящий космических роботов. Спроектирую университет, где станут преподавать космогонию и теологию. Консерваторию, где зазвучит космическая музыка. И церковь, где вспыхнет огненное православие. Эти четыре объекта положат начало новому стилю. «Стилю Лемехова». – Он умолк, задвигал острым кадыком, словно птица, проглатывающая добычу.
– Обещаю, вы получите этот заказ, – произнес Лемехов. – И еще одно строение. Музей русской истории на Луне. – Он протянул бокал, чокаясь с архитектором. Тот пил вино, закрыв ястребиные глаза, двигая кадыком на жилистой шее.
– Творческий разговор, господа. – Верхоустин поощрял выступавших, и Лемехов удивлялся его странной власти над этими самолюбивыми гордецами, для которых творческая свобода дороже денег. – А теперь уместно предложить слово нашему непревзойденному художнику Филиппу Распевцеву. Едва ли кто-нибудь из современной элиты прошел мимо мастерской живописца. Его портреты министров, депутатов, миллиардеров являются драгоценным свидетельством человеческой алчности, суетности, безмерной гордыни. Я знаю, что Филипп истосковался по истинным героям, портреты которых украсили бы галерею, подобную той, что блистает в Эрмитаже. «У русского царя в чертогах есть палата. Она не золотом, не серебром богата». Так писал Пушкин о галерее героев восемьсот двенадцатого года. Я прав, Филипп?
Филипп Распевцев был похож на старого камергера, утомленного долгим служением, интригами двора, капризами венценосного повелителя. Еще недавно Лемехов из тайного укрытия наблюдал встречу художника с президентом. Распевцев дарил картину Лабазову, где тот величаво смотрелся на фоне Медного всадника.
– Вы правы, я мечтаю о настоящих русских героях. И был бы безмерно счастлив, если бы вы, Евгений Константинович, несмотря на вашу огромную занятость, пожаловали ко мне в мастерскую. У вас лицо истинного русского лидера. Я бы с удовольствием написал ваш портрет. У вас в руках находились бы четки, на которых вы отсчитываете не только русские годы, но русские века. – Распевцев в знак почтения склонил породистую голову, и Лемехову была приятна лесть царедворца. Таинственное предначертание указало Лемехову путь, и он берет с собой в этот победный путь всех талантливых, деятельных, знаменитых. Они слагаются в его гвардию. Слетаются, как птенцы, в его гнездо. Тянутся на его свет, как стебли, истосковавшиеся по солнцу. Покидают прежнего неудачника. Хотят разделить его победоносную судьбу.
– Григорий Кулябин, – композитор, музыкой останавливающий светила. Его «Музыка звездных дождей» – шедевр XXI века. Его «Рыдающие камни» – плач о павшей империи. Его «Космический клавесин» – теория происхождения жизни, изложенная средствами музыки. Вам слово, господин Кулябин.
Верхоустин и этого гостя преподносил так, словно тот был изготовлен в волшебной мастерской и передавался Лемехову в дар, как драгоценное изделие. И возникало странное подозрение, что и он, Лемехов, был плод волшебных технологий, алхимических опытов и астрологических исчислений этого синеглазого чародея, бог весть зачем остановившего на Лемехове свой колдовской выбор.
Композитор был светловолос, с нервными губами, с внезапным подергиванием плеч. Шрам рассекал его лицо на две половины, и казалось, что одна половина страдает, а другая блаженствует. Это вызывало у Лемехова беспокойство, и он не знал, какой половине верить.
– Только музыка может предсказать будущее, – произнес композитор. – Но для этого нужно рассечь время и услышать звук распадающихся веков. – Кулябин умолк, и Лемехов подумал, что меч, рассекающий время, прошелся по лицу композитора.
– Ну а теперь я хотел бы предоставить слово нашему демиургу, кумиру художников, законодателю мод, литературному критику и выдающемуся культурологу Арсению Липкину. Его статей с трепетом ожидают литераторы. Его суждений страшатся самые модные художники. Ему надлежит создать теорию новой культуры, когда остановившаяся Россия, получив нового президента, метнется в будущее. Когда задышит новая, устрашающая и прекрасная реальность. Когда возникнут новые праведники и злодеи, новые драмы и трагедии, схватки света и тьмы. Битва Ясного Сокола русского неба и Черного Ворона русской бездны. Прошу вас, дорогой Арсений.
Липкин был тучный, с короткой шеей, оттопыренными губами, с колечками сальных волос, прилипших к бледному лбу. Когда услышал свое имя, громко задышал сквозь ноздри, зашлепал губами, замахал у лица рукой, словно отгонял невидимую муху:
– Ложь! Никакого сокола! Никакого русского неба! Только черные воронки! Никакого будущего! ГУЛАГ, кирпичная стенка! Это новый диктатор, без трубки, с четками из черепов! Будет греметь черепами и подсчитывать, сколько миллионов расстреляно, сколько утоплено, сколько гниет в тюрьме! Всех вас, как Мандельштама! Как Мейерхольда! Самцов, будешь модельером ГУЛАГа! Виноград, будешь проектировать крематории! Распевцев, будешь писать портреты диктатора за пайку хлеба! Очнитесь! Этот человек несет нам войну, фашизм! Пушки вместо масла! Нас посадили на «философский пароход» и везут в никуда!
Он задыхался, брызгал слюной. В уголках губ появилась белая пенка. Верхоустин смотрел на него, вонзая свои синие лучи, которые потемнели, наполнились черным сверканием. Липкин стихал, сжимался, словно лучи проникали в него и сжигали сердце. Дрожал плечами, закрывал лицо пухлыми руками, и сквозь толстые пальцы текли слезы.