Дзержинский бегло просмотрел отчет о выступлении Пуришкевича. «Гришка Отрепьев снова воскрес теперь в образе Гришки Распутина, но этот Гришка, живущий в условиях двадцатого века, гораздо опаснее своего пращура... Да не будет впредь Гришка руководителем русской внутренней и общественной жизни...» Далее агент сообщал, что речь Пуришкевича неоднократно прерывалась овациями и криками «браво». Читая эти строки, Дзержинский усмехнулся, потом неодобрительно нахмурился. Какой идиот Пуришкевич! Самого просвещенного, самого благородного правителя, сына Ивана Грозного, назвать Гришкой Отрепьевым, да еще сравнивать его с мелким жуликом Распутиным! К самому Распутину, впрочем, Дзержинский относился с тем прохладным уважением, какое коллеги-аферисты обычно питают друг к другу, когда их интересы не сталкиваются напрямую; Распутин же своей деятельностью способствовал погибели дома Романовых и приближал государственный переворот, а стало быть, представлял полезное явление.
К сожалению, невероятное самомнение, хвастливость и жадность Григория не позволяли привлечь его к сотрудничеству. У Дзержинского были все основания утверждать это, ибо много лет тому назад он имел удовольствие встречаться с Распутиным лично; Григорий Ефимович, вероятно, об этом факте давно забыл, но Феликс Эдмундович был из тех людей, что не забывают ничего, ни единой мелочи. Это произошло на необъятных просторах сибирской тайги летом 1902-го...
Бурный был год, суматошный. Это теперь Дзержинский научился использовать пребывание в камере для расслабления и полноценного отдыха, но тогда он был моложе, и энергичная, деятельная его натура с большим трудом переносила однообразие тюремного заключения. В мае, в Александровской пересылке, скука и комары замучили его до такой степени, что он, дабы не терять квалификации, организовал небольшое восстание; до сих пор он не мог без улыбки вспомнить об этом развлечении. Он тогда подбил заключенных требовать, чтоб их немедленно отправляли по ссылкам; его земляк — начальник тюрьмы Лятоскевич, с которым он находился в приятельских отношениях, — принимал в заварушке самое деятельное участие, поскольку ему отчаянно надоели стада слоняющихся по тюрьме узников, и он только и желал побыстрей отделаться от них...
Дзержинский тогда вышел вперед, разорвал на себе рубаху (была у него такая привычка, которую злопыхатели объясняли наклонностью к эксгибиционизму), произнес пламенную речь, была провозглашена республика; у надзирателей отобрали ключи, ворота забаррикадировали и вывесили красный флаг; впоследствии, из мещанской стыдливости, ссыльные и тюремное начальство утверждали, будто надпись на флаге гласила «Свобода», и Дзержинский никого в этом не разубеждал, хотя отлично помнил, что на флаге было написано «Пошли все в...!»
У ворот собралась толпа; вскоре тюрьму окружила рота солдат. А жизнь молодой республики шла своим чередом: Лятоскевич, которому было приказано мирным путем урезонить заключенных, болтал с ними через щелку в заборе и рассказывал свежие анекдоты; узники бродили по двору, загорали, сняв рубахи, лузгали семечки и резались в карты... Лятоскевич передал им водки; смеясь, как дети, Урицкий со Скрыпником писали какую-то петицию генерал-губернатору... Ах, молодость, молодость!.. (Дзержинский мечтательно вздохнул; хмурое лицо его на миг разгладилось.) Ну-с, потом, натурально, приехал на тройке с бубенцами вице-губернатор, лысый и жирный, как боров, стал требовать, чтоб его впустили внутрь, угрожал, что прикажет открыть огонь. Заключенные хихикали: через Лятоскевича Дзержинский отлично знал, что генерал-губернатор, опасаясь скандала, не велел применять оружия. Собственно, на это и был весь расчет.
Так и вышло: вечером того же дня генерал-губернатор сдался, и заключенных начали развозить по разным ссылкам к обоюдному удовольствию их и Лятоскевича. Однако тут Дзержинскому не повезло: его запихнули в Вилюйск — гиблое место, по сравнению с которым Александровский централ мог показаться Парижем. Обозлившись, он решил бежать до прибытия на место и, когда партия сделала привал у деревни Качуг на Лене, стал готовить побег. Бежать одному, без компаньона, было как-то несолидно; он звал с собой Урицкого, но тот отказался, потому что потерял очки, звал еще кого-то, но все жались да кряхтели; пришлось взять в компаньоны террориста Сладкопевцева. Прикинувшись больными, они остались в Верхоленске. Как хорошо было, как тихо! Ходили отмечаться в полицию, принимали микстурки от кашля, читали, удили рыбу, в самую жару спали на сеновале, стреляли ворон, играли с крестьянскими детьми, пили жирное деревенское молоко...
— Феликс, а Феликс... — Сладкопевцев развалился, отложив удочку, сдвинул соломенную шляпу на нос. — Может, ну ее, революцию? Скажи, для чего нам бежать? Здесь так красиво — жил бы и жил... Рыба, сено, молоко! Давай останемся? Сольемся с природой, хозяйство заведем, корову купим...
— Эх, Миша... — со вздохом отозвался Дзержинский, скосив глаза влево: двенадцатилетняя Оля, дочь хозяина избы, где они жили — русая, черноглазая, прелестная, — сидела на берегу неподалеку от них и плела венок из одуванчиков.
Сказать по правде, ему тоже не хотелось никуда бежать. Лениво катящая свои воды Лена странным образом напоминала ему родную Усу. Даже его каменное сердце размягчилось от созерцания этой тихой, идиотической красоты, и он в первый (и, наверное, в последний) раз в жизни подумал, что можно прожить без престола и короны и что Россия не такая уж плохая страна. Здесь на него снизошел покой, и даже тень Ванды не тревожила его снов. Остаться? Завести корову? Или открыть приют для бездомных детей, где строгие, но ласковые мужчины будут обучать девочек шитью и астрономии?
Однако другие черные глаза — глаза Марины, глаза Елены Глинской, — смотрели на него с гневным укором, и он, напомнив себе о миссии, что ему предстояло выполнить, с несвойственной ему мягкостью сказал своему товарищу:
— Надо, Миша, надо. В нашей жизни еще много будет молока и сена. Но сейчас нужно бежать, а то о нас дурно подумают. Революционеры мы или нет?
И в одну из июньских безлунных ночей, едва полночь пробила на церковной башне, они погасили огонь в своей избе и вылезли через окно на двор, сожалея о том, что приходится навсегда попрощаться с этими прекрасными местами. Как злодеи прокрадывались они возле хижин, внимательно присматриваясь, нет ли кого вблизи, не следят ли за ними. Кругом было тихо, деревня спала. Спала и Оля; Дзержинский с грустной улыбкой подумал о том, как она обрадуется, проснувшись утром и обнаружив нарядное зеркальце, что он тайком положил ей под подушку. (О поцелуе в лоб не узнает, ну и пусть.) У реки они нашли лодку и поплыли вниз по течению.
Без приключений и тут не обошлось: в тумане лодка наткнулась на дерево, Дзержинский от удара свалился в реку, схватился за борт, перевернул лодку... Сладкопевцев, хохоча, выскочил на берег, вытащил приятеля из воды. Они оказались на каком-то острове, разожгли костер, потом долго бегали, прыгали и играли в салки, чтобы просушить одежду. Поутру появились какие-то мужики; беглецы разыграли перед аборигенами целый спектакль, заявив, что они ученые-натуралисгы, нечаянно утопившие лодку со скарбом, и едут искать сибирского мамонта... С мужиками пили водку на брудершафт и опять играли в сажи, чехарду, лапту и городки... Они дали мужикам пять целковых, а те им — подводу. Потом их снова останавливали какие-то пейзане, и было так же весело. К сожалению, вскоре они со Сладкопевцевым поругались — чорт дернул Феликса отозваться не вполне лестно о Бакунине — и вынуждены были расстаться.