— ...Ответь мне по совести, служивый: ты любишь батюшку Царя и мать Россию; ты хочешь победы русскому оружию над немцем? А знаешь ли ты, кто злейший враг Царя и России, кто мешает нам воевать, кто нам сажает Штюрмеров и всяких немцев в правители, кто Царицу в руки забрал и через нее расправляется с Россией?!
— Чаво?..
...Потом, кажется, Пуришкевич целовался с этим солдатом и еще с какими-то прохожими и городовыми, и все поздравляли друг друга, прямо на улице пили шампанское и жгли деньги... Дзержинский вырвался из рук Юсупова, схватил гирю и стал наносить мертвому Распутину один удар за другим... Он весь был с ног до головы покрыт кровью, как мясник... Его оттащили; он плакал... Лицо его конвульсивно подергивалось, и он продолжал бессмысленно повторять: «Феликс, Феликс... Повесят...»
— Пан Станислав, я необычайно тронут тем, что вы так переживаете из-за моей участи, — сказал наконец Юсупов с легким недоумением в голосе, — но почему вы решили, что меня повесят?
— Ах, Феликс, Феликс!.. — простонал Дзержинский и, зарыдав, уткнулся лицом в колени князя. Он уже совершенно обезумел и не отдавал себе отчета в том, что говорит. (Впоследствии причина его лихорадочного состояния выяснилась: он в ту ночь заразился от проклятого англичанина инфлуэнцей.)
— Ну, будет, будет, голубчик... Поплакали, и будет... — Юсупов ласково погладил его по голове. — Успокойтесь, дорогой. Я всегда говорил, что поляки — очень чувствительный народ.
Уже светало; надо было заканчивать дело. Основной отряд заговорщиков поехал топить тело Распутина в Мойке, а Юсупов отвез Дзержинского, беспомощного, как дитя, на его конспиративную квартиру.
— Не волнуйтесь, пан Станислав. Клянусь, я никому не расскажу о вашей минутной слабости. Со всяким бывает.
— Благодарю вас, князь, — сквозь зубы процедил Дзержинский, стаскивая с себя залитые кровью дамские тряпки. Он уже начал понемногу приходить в чувство.
— Солдаты и городовые видели, что нас во дворе было шестеро, — вслух соображал Юсупов, — но это поправимо... Если что, вместо вас мы назовем кого-нибудь другого... Впрочем, ведь вы выскочили в женском платье... Да, толков об участии дамы не избежать... Кстати, давайте я помогу вам расстегнуть корсет... А еще ведь Моэм и доктор... Ладно, придумаем вместо них какого-нибудь поручика Киже...
— Уберите руки.
— Чорт, пан Станислав! Мы с вами совсем забыли про ваш гонорар. Я вам завтра через Пуришкевича передам деньги.
— Но почему он все время кричал «Феликс, Феликс»? — задумчиво спросил Пуришкевич, попыхивая сигарой.
— Он был зол на князя за то, что тот заманил его в ловушку, — резонно ответил Дзержинский.
Разговор происходил двумя днями позднее. Пуришкевич и Дзержинский сидели в отдельном кабинете «Праги». Феликс Эдмундович пересчитывал радужные кредитки. Шум после убийства еще не улегся, но было ясно, что для его участников все закончилось благополучно, как они и надеялись, не предполагая, впрочем, сколь недолгим — для некоторых! — окажется это благополучие.
— Да, но почему не «Ирина»? Ведь это вы были с ним рядом, когда он очнулся.
— Я был уже без парика и вуалетки. Какая, к чорту, Ирина?
— М-да... Вообразите, пан Станислав: когда мы стали спускать труп под лед, он вдруг открыл глаза и прошептал: «I'll be back»... Моэм снова хлопнулся в обморок. Доктору Павлову пришлось забрать его к себе в клинику.
— Но теперь-то он мертв?
— Нет, не думаю... Доктор только начал им заниматься.
— Я не об англичанине вас спрашиваю, а о Распутине!
— После вскрытия — надеюсь, что да. Много, очень много в этой истории странного, — сказал Пуришкевич.
— Уверен, в своих мемуарах вы сделаете из нее конфетку.
— Прощайте, пан Станислав. — Пуришкевич поднялся из-за стола. — Полагаю, мы больше не увидимся.
— Человек предполагает, а Бог располагает, — нравоучительно ответил Дзержинский. — До свидания...
Эту мерзость он так и не смог забыть до конца своих дней. В минуты дурного настроения, болезни или слабости воспоминания возвращались, и снова и снова видел он: камин с горящими поленьями, гитара С бантом, окровавленные гири, маленькие глазки Распутина, белый медведь... все кружилось в безумном вихре и тонуло в дымных кольцах, стекавших с кончика юсуповской папиросы...
Феликс Эдмундович сделал несколько безрезультатных попыток выкрасть у князя компрометирующие фотоснимки, но в конце концов вынужден был махнуть на это рукой — до поры до времени, как он надеялся. Оставаться далее на свободе было незачем, да и опасно; на следующий день он, подойдя на улице к городовому, крикнул ему прямо в ухо: «Долой самодержавие!» и был доставлен в участок. Спустя несколько дней он снова сидел в «Сахалине» под 217-м нумером и, выходя в двойных кандалах на прогулку, привычно считал шаги: раз-два, раз-два...
1917: Февральская революция и апрельские тезисы. Автомобиль как роскошь и средство передвижения. Дзержинский и духи. Ленин и шалаш. Государство и эрос.
1
— Ильич, к десерту сыр бри подавать или рокфор?
— Угу...
— А ликер — шартрез или лучше кюрасо?
— На твое усмотрение, рыбка.
Ленин сладко зевнул, отложил газетку «Neue Züricher Zeitung» — читал, потешаясь, рубрику брачных объявлений, — благодушно улыбнулся жене. Ах, как хороша, комфортна, прекрасна была жизнь в Цюрихе, размеренная, словно швейцарские часы; а какие перспективы впереди открывались!
От знакомых — как большевизанов, так и приличных людей — он знал, что в Петрограде скверно: хлеба нет, бензина нет, игорные дома закрыты. Все это предсказывал Железный Феликс: Ленин не очень-то верил в его провидческие способности, но вынужден был признать, что пока все идет в соответствии с хитроумным планом. Скоро, скоро — через полгодика, как уверял Феликс Эдмундович, — под Николаем зашатается трон!
А далее вступал в действие хитроумный план самого Владимира Ильича: эффектно появившись во дворце в тот самый миг, когда деморализованный Ники будет отрекаться от престола в пользу Михаила, Ленин намеревался по всей форме представиться сводным братьям, продемонстрировать родимое пятно для доказательства родства и объяснить им, что шапку Мономаха, волшебное колечко и прочие атрибуты власти было бы разумнее передать ему, поскольку он лично знаком со всеми большевизанскими вожаками и может оказать братишкам неплохую протекцию; в противном случае за их безопасность и покой никто не поручится. А ежели братья заартачатся — уж матушка-то все поймет правильно, умнейшая ведь женщина... Дзержинский же в это время будет ужасно занят своей пролетарской революцией (Ленин был уверен, что вся эта катавасия займет массу времени) и не сможет помешать. Владимир Ильич, конечно, изрядно побаивался реакции Феликса Эдмундовича на известие о том, что в России появился новый, никому не известный император, но надеялся на русский авось — авось пронесет. В конце концов, он же не оставит Железного побираться на улице; как ни тошно, а предоставит ему какое-нибудь теплое местечко...