— Ты знаешь.
— Что я знаю?
— Девица просила сказать.
— Какая девица?
— Ладно, — говорю, — спи.
Мы залезли в кузов. Быковер радовался:
— Хорошо, что я могу быть полезен. Ильвес — нужный человек.
— Кто нужный человек? — поразился я.
— Младший Ильвес, сын.
— А чем он занимается?
— Работает в отделе пропаганды.
— Садись, — говорю, — поближе, здесь меньше трясет.
— Меня везде одинаково трясет.
Когда-то я был лагерным надзирателем. Возил заключенных в таком же металлическом фургоне. Машина называлась — автозак. В ней помимо общего «салона» имелись два тесных железных шкафа. Их называли стаканами. Там, упираясь в стены локтями и коленями, мог поместиться один человек. Конвой находился снаружи. В железной двери была проделана узкая смотровая щель. Заключенные называли это устройство: «Я тебя вижу, ты меня — нет». Я вдруг почувствовал, как это неуютно — ехать в железном стакане. А ведь прошло шестнадцать лет…
По металлической крыше фургона зашуршали ветки. Нас качнуло, грузовик затормозил. Мы вылезли на свет. За деревьями желтели стены прозекторской. Справа от двери — звонок. Я позвонил. Нам отворил мужчина в клеенчатом фартуке. Альтмяэ вынул документы и что-то сказал по-эстонски. Дежурный жестом пригласил нас следовать за ним.
— Я не пойду, — сказал Быковер, — я упаду в обморок.
— И я, — сказал Альтмяэ, — мне будут потом кошмары сниться.
— Хорошо вы устроились, — говорю, — надо было предупредить.
— Мы на тебя рассчитывали. Ты вон какой амбал.
— Я и галстук-то завязывать не умею.
— Я тебя научу, — сказал Быковер, — я научу тебя приему «кембриджский лотос». Ты здесь потренируешься, а на месте осуществишь.
— Я бы пошел, — сказал Альтмяэ, — но я чересчур впечатлительный. И вообще покойников не уважаю. А ты?
— Покойники — моя страсть, — говорю.
— Гляди и учись, — сказал Быковер, — воспринимай зеркально. Узкий сюда, широкий сюда. Оборачиваем дважды. Кончик вытаскиваем. Вот тут придерживаем и медленно затягиваем. Смотри. Правда, красиво?
— Ничего, — говорю.
— Преимущество «кембриджского лотоса» в том, что узел легко развязывается. Достаточно потянуть за этот кончик, и все.
— Ильвес будет в восторге, — сказал Альтмяэ.
— Ты понял, как это делается?
— Вроде бы да, — говорю.
— Попробуй.
Быковер с готовностью подставил дряблую шею, залепленную в четырех местах лейкопластырем.
— Ладно, — говорю, — я запомнил.
В морге было прохладно и гулко. Коричневые стены, цемент, доска МПВО, огнетушитель — вызывающе алый.
— Этот, — показал дежурный.
У окна на кумачовом постаменте возвышался гроб. Не обыденно коричневый (под цвет несгораемого шкафа), а черный, с галунами из фольги.
Ильвес выглядел абсолютно мертвым. Безжизненным, как муляж.
Я показал дежурному галстук. Выяснилось, что он хорошо говорит по-русски.
— Я приподниму, а вы затягивайте.
Сцепленными руками он приподнял тело, как бревно. Дальше — путаница и суета наших ладоней… «Так… еще немного…» Задравшийся воротничок, измятые бумажные кружева…
— О’кей, — сказал дежурный, тронув волосы покойного.
Я вытащил значок и приколол его к темному шевиотовому лацкану. Дежурный принес крышку с шестью болтами. Примерились, завинтили.
— Я ребят позову.
Вошли Альтмяэ с Быковером. У Фимы были плотно закрыты глаза. Альтмяэ бледно улыбался. Мы вынесли гроб, с отвратительным скрипом задвинули его в кузов.
Альтмяэ сел в кабину. Быковер всю дорогу молчал. А когда подъезжали, философски заметил:
— Жил, жил человек и умер.
— А чего бы ты хотел? — говорю.
В вестибюле толпился народ. Говорили вполголоса. На стенах мерцали экспонаты фотовыставки «Юность планеты».
Вышел незнакомый человек с повязкой, громко объявил:
— Курить разрешается.
Это гуманное маленькое беззаконие удовлетворило скорбящих.
В толпе бесшумно сновали распорядители. Все они были мне незнакомы. Видимо, похоронные торжества нарушают обычную иерархическую систему. Безымянные люди оказываются на виду. Из тех, кто готов добровольно этим заниматься.
Я подошел к распорядителю:
— Мы привезли гроб.
— А кабель захватили?
— Кабель? Впервые слышу.
— Ладно, — сказал он, как будто я допустил незначительный промах. Затем возвысил голос, не утратив скорби: — По машинам, товарищи!
Две женщины торопливо и с опозданием бросали на пол еловые ветки.
— Кажется, мы больше не нужны, — сказал Альтмяэ.
— Мне поручено выступить.
— Ты будешь говорить в конце. Сначала выступят товарищи из ЦК. А потом уж все кому не лень. Все желающие.
— Что значит — все желающие? Мне поручено. И текст завизирован.
— Естественно. Тебе поручено быть желающим. Я видел список. Ты восьмой. После Лембита. Он хочет, чтобы все запели. Есть такая песня — «Журавли». «Мне кажется порою, что солдаты…» И так далее. Вот Лембит и предложит спеть ее в честь Ильвеса.
— Кто же будет петь? Да еще на холоде.
— Все. Вот увидишь.
— Ты, например, будешь петь?
— Нет, — сказал Альтмяэ.
— А ты? — спросил я Быковера.
— Надо будет — спою, — ответил Фима…
Народ тянулся к выходу. Многие несли венки, букеты и цветы в горшках. У подъезда стояли шесть автобусов и наш фургон. Ко мне подошел распорядитель:
— Товарищ Шаблинский?
— Он в командировке.
— Но вы из «Советской Эстонии»?
— Да. Мне поручили…
— Тело вы привезли?
— Мы втроем.
— Будете сопровождать его и в дальнейшем. Поедете в спецмашине. А это, чтоб не мерзнуть.
Он протянул мне булькнувший сверток. Это была завуалированная форма гонорара. Глоток перед атакой. Я смутился, но промолчал. Сунул пакет в карман. Рассказал Быковеру и Альтмяэ. Мы зашли в буфет, попросили стаканы. Альтмяэ купил три бутерброда. Вестибюль опустел. Еловые ветки темнели на желтом блестящем полу. Мы подошли к фургону. Шофер сказал:
— Есть место в кабине.
— Ничего, — говорит Альтмяэ.