— Дать ему «маленькую»? — шепотом спросил я.
— Никогда в жизни, — отчеканил Быковер.
Гроб стоял на прежнем месте. Некоторое время мы сидели в полумраке. Заработал мотор. Альтмяэ положил бутерброды на крышку гроба. Я достал выпивку. Фима сорвал зубами крошечную жестяную бескозырку. Негромко звякнули стаканы. Машина тронулась.
— Помянем, — грустно сказал Быковер.
Альтмяэ забылся и воскликнул:
— Хорошо!
Мы выпили, сунули бутылочки под лавку. Бумагу кинули в окно.
— Стаканы надо бы вернуть, — говорю.
— Еще пригодятся, — заметил Быковер.
…Фургон тряхнуло на переезде.
— Мы у цели, — сказал Быковер.
В голосе его зазвучала нота бренности жизни.
Кладбище Линнаметса расположилось на холмах, поросших соснами и усеянных замшелыми эффектными валунами. Глядя на эти декоративные каменья, журналисты торопятся сказать: «Остатки ледникового периода». Как будто они застали и хорошо помнят доисторические времена.
Все здесь отвечало идее бессмертия и покоя. Руинами древней крепости стояли холмы. В отдалении рокотало невидимое море. Покачивали кронами сосны. Кора на их желтоватых параллельных стволах шелушилась.
Никаких объявлений, плакатов, киосков и мусорных баков. Торжественный союз воды и камня. Тишина.
Мы выехали на главную кладбищенскую аллею. Ее пересекали тени сосен. Шофер затормозил. Распахнулась железная дверь. За нами колонной выстроились автобусы. Подошел распорядитель:
— Сколько вас?
— Трое, — говорю.
— Нужно еще троих.
Я понял, что гроб — это все еще наша забота.
Около автобусов толпились люди с венками и букетами цветов. Неожиданно грянула музыка. Первый могучий аккорд сопровождался эхом. К нам присоединилось трое здоровых ребят. Внештатники из молодежной газеты. С одним из них я часто играл в пинг-понг. Мы вытащили гроб. Потом развернулись и заняли место в голове колонны. Звучал похоронный марш Шопена. Медленно идти с тяжелым грузом — это пытка. Я устал. Руку сменить невозможно.
Быковер сдавленным голосом вдруг произнес:
— Тяжелый, гад…
— Пошли быстрее, — говорю.
Мы зашагали чуть быстрее. Оркестр увеличил темп. Еще быстрее. Идем, дирижируем. Быковер говорит:
— Сейчас уроню.
И громче:
— Смените нас, товарищи… Але!
Его сменил радиокомментатор Оя.
В конце аллеи чернела прямоугольная могила. Рядом возвышался холмик свежей земли. Музыканты расположились полукругом. Дождавшись паузы, мы опустили гроб. Собравшиеся обступили могилу. Распорядитель и его помощники сняли крышку гроба. Я убедился, что галстук на месте, и отошел за деревья. Ребята с телевидения начали устанавливать приборы. Свет ярких ламп казался неуместным. В траве чернели провода. Ко мне подошли Быковер и Альтмяэ. Очевидно, нас сплотила водка. Мы закурили. Распорядитель потребовал тишины. Заговорил первый оратор с вельветовой новенькой шляпой в руке. Я не слушал. Затем выступали другие. Бодро перекликались мальчики с телевидения.
— Прямая трансляция, — сказал Быковер. Затем добавил: — Меня-то лично похоронят как собаку.
— Эпидстанция не допустит, — реагировал Альтмяэ. — Дорога к смерти вымощена бессодержательными информациями.
— Очень даже содержательными, — возмутился Быковер.
Слово предоставили какому-то ответственному работнику газеты «Ыхту лехт». Я уловил одну фразу: «Отец и дед его боролись против эстонского самодержавия».
— Это еще что такое?! — поразился Альтмяэ. — В Эстонии не было самодержавия.
— Ну, против царизма, — сказал Быковер.
— И царизма эстонского не было. Был русский царизм.
— Вот еврейского царизма действительно не было, — заметил Фима, — чего нет, того нет.
Подошел распорядитель:
— Вы Шаблинский?
— Он в командировке.
— Ах да… Готовы? Вам через одного…
Альтмяэ вынул папиросы. Зажигалка не действовала, кончился бензин. Быковер пошел за спичками. Через минуту он вернулся на цыпочках и, жестикулируя, сказал:
— Сейчас вы будете хохотать. Это не Ильвес.
Альтмяэ выронил папиросу.
— То есть как? — спросил я.
— Не Ильвес. Другой человек. Вернее, покойник…
— Фима, ты вообще соображаешь?
— Я тебе говорю — не Ильвес. И даже не похож. Что я, Ильвеса не знаю?!
— Может, это провокация? — сказал Альтмяэ.
— Видно, ты перепутал.
— Это дежурный перепутал. Я Ильвеса в глаза не видел. Надо что-то предпринять, — говорю.
— Еще чего, — сказал Быковер, — а прямая трансляция?
— Но это же бог знает что!
— Пойду взгляну, — сказал Альтмяэ.
Отошел, вернулся и говорит:
— Действительно, не Ильвес. Но сходство есть…
— А как же родные и близкие? — спрашиваю.
— У Ильвеса, в общем-то, нет родных и близких, — сказал Альтмяэ, — откровенно говоря, его недолюбливали.
— А говорили — сын, племянник…
— Поставь себя на их место. Идет телепередача. И вообще — ответственное мероприятие…
Возле могилы запели. Выделялся пронзительный дискант Любы Торшиной из отдела быта. Тут мне кивнул распорядитель. Я подошел к могиле. Наконец пение стихло.
— Прощальное слово имеет…
Разумеется, он переврал мою фамилию:
— Прощальное слово имеет товарищ Долматов.
Кем я только не был в жизни — Докладовым, Заплатовым…
Я шагнул к могиле. Там стояла вода и белели перерубленные корни. Рядом на специальных козлах возвышался гроб, отбрасывая тень. Неизвестный утопал в цветах. Клочок его лица сиротливо затерялся в белой пене орхидей и гладиолусов. Покойный, разминувшись с именем, казался вещью. Я увидел подпираемый соснами купол голубого шатра. Как на телеэкране, пролетали галки. Ослепительно желтый шпиль церкви, возвышаясь над домами Мустамяэ, подчеркивал их унылую сероватую будничность. Могилу окружали незнакомые люди в темных пальто. Я почувствовал удушливый запах цветов и хвои. Борта неуютного ложа давили мне плечи. Опавшие лепестки щекотали сложенные на груди руки. Над моим изголовьем суетливо перемещался телеоператор. Звучал далекий, окрашенный самолюбованием голос:
«…Я не знал этого человека. Его души, его порывов, стойкости, мужества, разочарований и надежд. Я не верю, что истина далась ему без поисков. Не думаю, что угасающий взгляд открыл мерило суматошной жизни, заметных хитростей, побед без триумфа и капитуляций без горечи. Не думаю, чтобы он понял, куда мы идем и что в нашем судорожном отступлении радостно и ценно. И тем не менее он здесь… по собственному выбору…»