На одной стене черной плесенью расползлось зловещее пятно. Силуэт огромной полумертвой серой летучей мыши.
Жан-Ги с удивлением обводит ее контуры. Вспоминает 1793 год…
…окровавленное ложе, заваленное трупами, которые оставили гнить у этой самой стены, тот же самый полупрозрачный силуэт, но кроваво-красный, резко выделяющийся на фоне белой штукатурки.
О, как Жан-Ги тогда уставился на него — он онемел от потрясения и стоял неподвижно, пока ла Хайр перечислял все подробности дня, украденного у него полуденным сном. Ла Хайр рассказал, что агенты Комитета долго не могли взломать дверь, а когда ворвались в квартиру, Дюморье, едва успев уложить последнего мертвеца, поднял голову и злобно усмехнулся. В его руке был зажат острый шпатель, и он, не переставая улыбаться, поднял руку и…
…повернул острием к себе, а потом перерезал горло, хотя они кричали ему, чтобы он остановился.
Под распростертым крылом пятна Жан-Ги закрывает глаза и позволяет мыслям вернуться еще дальше — к самому началу, до того, как Термидор преградил революционный поток, до того сна в экипаже шевалье, найденного впоследствии пустым и ободранным на краю ямы, наполненной отрубленными головами и известью, до отчаянного бегства Жана-Ги и ла Хайра в Кале, а оттуда — на Мартинику, где ла Хайр будет служить старшим надсмотрщиком в поместье Санстера до самой своей естественной смерти. К самому началу.
Или, по крайней мере, к весьма ограниченной версии Жана-Ги.
Итак, снова 1793 год. Пять часов давно минувшего «августовского» дня, когда солнце склоняется над изломанными крышами улицы Оружейников, стекает по водосточным канавам вместе с остатками сильного ночного ливня. Жан-Ги и ла Хайр сидят вместе в кафе за шатким столиком у выходящего на улицу окна. Они ненадолго сняли трехцветные шарфы и ленточки, прихлебывают отвратительный кофе и прислушиваются к громыханию колес повозки с сегодняшними осужденными, доносящемуся с вонючей улицы. В то же время они оба не сводят взглядов с верхнего окна дома Дюморье, убежища подозреваемого в предательстве, считавшегося (до того, как дом перевели в разряд «отеля для граждан») частью наследственных владений некоего шевалье дю Прендеграса.
— А кто такой этот Прендеграс? — спрашивает Жан-Ги у ла Хайра.
— Бывший аристократишка, кто же еще? Как и все они.
— Да, конечно, но кроме этого?
Ла Хайр пожимает плечами:
— Какая разница?
В этот неприглядный дом, стоящий по другой стороне улицы, часто входили другие аристократы — мужчины, женщины и даже дети, — имевшие письменные разрешения ходить по улицам Парижа, но не покидать его пределов. Но редко кто из них вновь появлялся на улице. Возможно, их привлекала репутация Прендеграса, как «одного из наших», и они возлагали на его подручного Дюморье надежду обрести спасение или убежище. Тот факт, что позже их уже никто не видел, доказывал, что их надежды не были тщетными.
— Канализация, — высказывает свое предположение ла Хайр. — Сточные канавы в прошлом неплохо нам послужили, когда приходилось прятаться от роялистских мерзавцев после заседаний в клубе «Кордильеры»…
Жан-Ги усмехается:
— Потайной выход, вероятно, из погреба? А потом вниз по реке со всем этим мусором и к далеким берегам на каком-нибудь средиземноморском корабле?
— Это вполне возможно.
— Так говорили и проклятые церковники, когда речь шла о воскресении Христа.
Он грубо хохочет.
— А, не стоит так огорчаться по этому поводу, гражданин. Зачем? В конце концов, они заплатили сполна, эти толстозадые попы, за все свое отвратительное вранье.
Да, конечно. Жан-Ги, кивая, с улыбкой вспоминает. Они заплатили сполна в объятиях Вдовы, как до них заплатили король и его австрийская шлюха.
Тем временем на улице появляется гораздо менее возвышенная дама с явно дурной репутацией, вероятно не нашедшая себе достойного занятия в толпе, окружавшей венчальную тропу Вдовы. Завидев двух мужчин, она задирает юбку, демонстрируя Жану-Ги сначала алую нижнюю сорочку, а потом и треугольник таких же красных волос в промежности. Ла Хайр окидывает ее взглядом, беззубо усмехается и хихикает; Жан-Ги предпочитает игнорировать ее усилия и в ответ на свою politesse получает грубый презрительный жест. Он не намерен демонстрировать неожиданный приступ гнева и отводит взгляд, снова возвращаясь к окнам мансарды…
А там, между изъеденными молью портьерами, появляется другое женское лицо: из темноты позади треснувшего стекла выглядывает фарфорово-гладкая маска девушки, мертвенно-бледная в тени предположительно пустой квартиры. Она висит неподвижно, как восковые головы в музее гражданина Кертиса — студии скульптора, где изображения обезглавленных друзей и врагов Франции изготавливаются со слепков, сделанных его «племянницей» Марией. В один из дней Мария Гросхолтц бросит Кертиса на растерзание толпы, которой он служит, а сама, обвенчавшись с другим мужчиной, уедет в Англию. Там она, воспользовавшись полученными навыками, откроет собственный музей, но уже под другим именем — мадам Тюссо.
Какое белое лицо. И окруженные глубокими тенями глаза. Черты лица, когда-то царственно-величавого, теперь не выражают ничего, кроме тоски и безропотной покорности. Тот же самый взгляд встретит Жана-Ги после рейда с ужасной груды тел, завалившей ложе Дюморье. Эта гордая аристократка, беззаботно раскинувшая руки, с обнаженной кожей, испещренной пятнами, — как и у всех остальных лежащих вместе с ней жертв…
(Как и лоб самого Жана-Ги сейчас, в 1815-м, когда он изучает невидимую точку на стене, где в результате ухода Дюморье появилось влажное пятно.)
…кровавого пота.
А вот и его «старый недуг», как он назвал это состояние во время краткой консультации с доктором Кейнсом. Периодически повторяющееся истечение крови, регулярное, как дыхание, нежеланное, как ночной кошмар, постоянно вызывающее покраснение его кожи, и не только это.
И сейчас, как и тогда, Жан-Ги спрашивает себя: зачем тогда выглядывать? И зачем прятаться, если время от времени отодвигать портьеру и демонстрировать враждебной улице свое специфическое лицо?
Но…
Он вспомнил, как что-то бормотал шевалье, слушавшему его с выражением вежливого равнодушия на лице.
— Вы, аристократы… такие упрямые…
— Да, гражданин.
— Как та девушка. Которая…
— Появляется в окне Дюморье? Конечно.
— Но откуда… — Он решительно сопротивляется нарастающей апатии и пытается закончить фразу: — Откуда… ты знаешь?..
И шевалье, почти повторяя жест ла Хайра, пожимает мускулистым плечом, прикрытым прекрасным алым бархатом.
— Я просто знаю, гражданин Санстер.
Он то ли шепчет, то ли жужжит? Да, точно, это жужжание, такое тихое и близкое к его щеке, что Жан-Ги ощущает вибрацию во всех потайных точках, где избыточная кровь накапливалась, а теперь начинает сочиться из его медного тела, в котором смешались две расы.