Очень хороша, ну очень. И платье ей куда более пристало, чем штаны да кафтан. Косу жаль, небось роскошная была косища… но ничего, эти легкие вьющиеся волосы, которые спускаются на стройную Дашину шейку, ему тоже очень нравятся, хоть ничем и не напоминают тяжелые прически придворных красавиц. Он усмехнулся, вспомнив: когда Даша – еще в образе Даньки – хлопотала вокруг бесчувственного испанского курьера, этого, как его там зовут, не то Алекс, не то Хорхе, – тогда, помнится, молодой царь подумал, что дело здесь нечисто, уж очень мальчик взволнован… Не иначе за время пути «черногла-азенький» успел приохотить приглядного, что девка, юнца к некоторым непристойным забавам, которые, по слухам, очень в ходу при изнеженном, испорченном, сластолюбивом мадридском дворе и даже при испанском посольстве в России. При всем своем неуемном любострастии Петр к мужеложству относился с отвращением и брезгливостью, а потому был откровенно доволен, что ни «Данька», ни испанский курьер в сем не могут быть повинны.
Император улыбнулся было – но улыбка тотчас сползла с его уст. Греху содомскому они, конечно, не предавались, но как насчет другого греха – ну, этого самого, первородного, в который рано или поздно впадают всякий мужчина и всякая женщина, вдобавок если они так молоды и так хороши собой, как Даша и этот испанский курьер? И они провели вместе не один день… не одну ночь… Ей-богу, женщина не станет так волноваться за мужчину только по доброте душевной!
Брови Петра сошлись к переносице, уголки рта обвисли. Как узнать, было между ними что-то? Не было? Как узнать?..
А, ладно. Было, не было – но больше никогда не будет!
– Вы вот что, Алексей Григорьевич, – он повернулся к хозяину. – Не стоит гнать гонца к испанцам. Негоже заставлять посланника трястись по нашим дорогам без особой надобности. Лучше велите карету снарядить да отправьте раненого прямиком в Москву. Де Лириа всегда был со мною любезен, нынче я хочу ему любезность оказать.
– Распорядись, Иван, – приказал князь сыну, порадовавшись, что не придется встречаться здесь, в Горенках, с возмущенным испанским послом. – Да помягче пусть раненому постелят, перин побольше положат.
Петру стало полегче на душе. Но все же он больше ни о чем не мог думать, как об одном: было или не было?.. Устремился к дому, не сводя глаз с Даши, не замечая, что хозяин, князь Долгорукий, который всегда был весьма очестлив [17] с молодым императором и чуть ли не под белы рученьки вводил его в свой дом, никому не уступая чести служить ему, сейчас приотстал и подхватил под локоток Стельку, своего доверенного человека и первого среди смотрельщиков за княжеским хозяйством. Крестильное имя его было Гараня, то есть Герасим, однако, с легкой руки князя, никто его иначе как Стелькою не называл: за истовую готовность в стельку расшибиться, только бы угодить своему барину, а также за пристрастие к любимому русскому занятию: упиться в стельку.
– Ты это, слышь-ка… – осторожно проговорил Алексей Григорьевич. – Про деньги вызнаешь – мне первому на ушко шепни, не ляпай принародно. Понял?
– Как не понять, – остро глянул на господина смышленый Стелька. – Чай, не пальцем деланы…
– Вот и ладненько, – кивнул немного успокоенный Долгорукий. – А после того, как выбьешь из Никодима все насчет денег, выбей из него заодно и душу. На что она ему такая – подлая да корыстная?
Стелька поклонился с прежним выражением полнейшего понимания и покорности, да вдруг схватился за голову.
– А девка-то сбежала, – сообщил он с виноватым видом. – Дочка Никахина. Как ее, Мавруха, что ли? Не уследил я…
– А, леший с ней! – отмахнулся Долгорукий. – Что с нее проку, с убогой? Ты мне, главное дело, с Никахой разберись по-свойски!
Стелька опять поклонился и заспешил на конюшню, куда уже уволокли Никодима, а князь заспешил к дому – слишком озабоченный, чтобы заметить вопиющее нарушение им установленных, строжайших правил: дочь Екатерина, которой полагалось неотступно находиться при государе императоре, всячески прельщая его своей красотой, неприметно свернула в сторонку и сперва как бы от нечего делать, неспешно, а потом со всех ног устремилась в сад, лежащий чуть поодаль дома. Все подворье и этот сад были окружены высоким и прочным забором, однако известно ведь, что не бывает заборов без проломов, так что сбежала не только Мавруха…
…Его вели с завязанными глазами, поддерживая под руки, чтобы не спотыкался: ведь оступиться на пути к истине – значит не обрести ее. Алекс услышал, как его спутник трижды стукнул в дверь. В ответ прозвучали три глухих удара молотом по столу. И раздался голос, в котором он узнал голос Джеймса:
– Кто там?
Алекс, не мешкая ни мгновения, ответил, как учили:
– Человек, который желает иметь и просить участия в благах этой достопочтенной ложи, посвященной святому Иоанну, как это сделали до меня многие братья и товарищи.
Двери распахнулись. Алекса вновь взяли под руки и трижды провели вокруг комнаты. Рядом поднялся шум и стук, и потом голос мастера:
– Подтверди свое желание сделаться вольным каменщиком.
– Подтверждаю, – ответил Алекс, чувствуя, что нетерпение переполняет его. Он был предупрежден, что, пока повязка не сорвана с глаз, еще есть время отступить, отказаться от вступления в орден и удалиться, не изведав тайны его символов, которые навеки обрекут его на повиновение уставам масонов. И сейчас он не знал, что крепче удерживает его на месте: искреннее желание довести ритуал до конца, обрести истину – или безошибочное чутье того, что Джеймс все равно не позволит ему уйти далеко… – Подтверждаю!
– Покажите ему свет! – приказал мастер, и с глаз Алекса сдернули повязку.
Он не зажмурился – только сильно прищурился после полумрака, глядя на братьев, которые окружили его с обнаженными мечами, направив острия в его грудь. Лица их были серьезны и отчужденны настолько, что Алекс с трудом узнал Джеймса.
Ему дали время оглядеться. На полу ложи был нарисован мелом символический чертеж основания Соломонова храма. Три горящих свечи стояли в центре чертежа, образуя треугольник. Алекс понял, что именно вокруг этого чертежа его и обводили трижды, поставив так, что он находился теперь на нижнем конце его.
Мастер стоял на востоке – на груди у него висел наугольник, на столе лежала Библия, открытая на Евангелии от Иоанна.