И она отвернулась, сделав телохранителям знак отодвинуть эту зануду в сторону.
Гортензия осталась стоять разинув рот. На губах у нее блуждала дурацкая улыбочка. Ее попросту одернули. И кто — Анна Винтур! Как ее угораздило задать такой идиотский вопрос? Длинный, заумный, претенциозный!
Она опозорилась перед единственным в мире человеком, на кого ей было важно произвести впечатление. Вот оно что значит опозориться, подумалось Гортензии: стараться быть любезнее, оригинальнее, умнее, чем ты есть, — и шлепнуться носом в грязь при всем честном народе.
Май шел к концу. Лиз собиралась в Лос-Анджелес, и Гэри это ничуть не огорчало. Лиз была девушкой воинствующе независимой, отвергала всякий намек на мужское превосходство, букеты цветов вышвыривала в мусор, если перед ней придержать дверь — высовывала в ответ язык с сережкой… При этом она на каждом слове говорила про них с Гэри «мы», будто они двадцать лет женаты, и даже — верх непростительности — пристроила рядом с его зубной щеткой свою и оставила у него пижамную кофту.
Пижамных брюк она не надевала.
Словом, Гэри считал дни до двадцать седьмого мая. Двадцать седьмого мая, в пятницу, он усадил Лиз в такси, велел шоферу ехать в аэропорт, захлопнул дверцу и, когда желтый автомобиль скрылся за углом 74-й улицы, испустил такой радостный вопль, что на него обернулись прохожие.
Вечером он отмечал свое освобождение с Кайботтом — так он прозвал Жерома. В «Виллидж-Вангард» он познакомился с необыкновенно красивой женщиной. Настоящей женщиной, с большими грустными глазами, с тонкими морщинками в уголках век. Черноволосая, томная, высокая, она пила виски, порцию за порцией, не закусывая, и носила браслеты с брелоками. Гэри привел ее домой, повалил на кровать. Бренчание брелоков смешалось со стонами. Проснулись они около полудня. Она ему очень нравилась. Глаза у нее были подернуты грустной поволокой, отчего она казалась загадочной. Она не стала скрывать, что старше Гэри на несколько лет. Он ответил, что и прекрасно, ему надоело быть молодым. Они прокувыркались еще до четырех. Она нравилась ему все больше. Ему уже рисовались в воображении развратные поцелуи, ужины при свечах, рассуждения о любви и влечении, свободе и праве выбирать, чему подчиняться, о том, что кто все знает, тот ничего не понимает, а понимает все тот, кто не знает… И вдруг, застегивая бюстгальтер, она обернулась и попросила проводить ее, она должна забрать сыновей с кружка по дзюдо.
Гэри был горько разочарован. Больше он с той женщиной не встречался.
Имена сыновей ему запомнились: Пол и Саймон.
Несколько дней спустя Кайботт позвал его в «Мет» [82] на открытие выставки Фонда Барнса. «Там будет полно импрессионистов!» — верещал он, выкатив глаза. Гэри зашел за приятелем в «Брукс Бразерс» после закрытия. Было тепло и ясно, облачка висели в небе этакими вопросительными знаками, спортсмены, как ненормальные, усердно нарезали круги, белки занимались своими делами. Они шли через парк и болтали. Кайботт от волнения сигал то вправо, то влево, вел пламенные речи и бурно жестикулировал. Чтобы умерить его пыл, Гэри заметил, что кайботт — это еще и сорт сыра, который делают на юго-западе Франции. Кайботт метнул на него свирепый взгляд. Приплетать к священному имени художника какой-то убогий овечий сыр?! Он скроил презрительную гримасу и вне себя отвернулся.
Гэри рассыпался в извинениях: погода хорошая, нашел на него стих пошутить, ну, игривость и взяла верх… Над чем, над дружбой? Хороша дружба, буркнул Кайботт. Не глядя, он сунул Гэри билет и заявил, что теперь их пути расходятся. Ну и прекрасно, подумал Гэри. А то Кайботт уже слегка действует на нервы. От такого пиетета перед одним-единственным художником у него начиналась клаустрофобия.
Насвистывая, он переступил порог музея. Одинок, свободен, волосы без всякого фена лежат вполне прилично, воротник рубашки не оттопыривается, словом, жизнь прекрасна, хотя интересно, что там поделывает Гортензия?..
У великолепного полотна Матисса «Стол из розового мрамора» он познакомился с очень странной девушкой. Заметил ее сначала со спины: у нее были длинные волосы, высоко завязанные в хвост на затылке, и ему внезапно страшно захотелось впиться ей губами в шею. Шея была длинная, гибкая, нежная, и какая-то особая манера склонять затылок и поворачивать голову — как жук двигает усиками. Как мохнатый кузнечик. Гэри не мог оторвать от нее глаз. Он переходил за девушкой от одной картины к другой как прикованный. Ее звали Энн. Он подошел, заговорил с ней о Франции, о музее Орсе. Чтобы произвести на Энн впечатление, ему пришлось напрячь память. Известно ли ей, например, что Анри Эмиль Бенуа Матисс родился в Ле-Като-Камбрези аккурат 31 декабря 1869 года? Невесело, должно быть, появиться на свет 31 декабря: тебе сразу засчитывают целый год, которого ты не прожил! Это же вопиющая несправедливость!
Девушка усмехнулась. Готово, подумал Гэри. А вот когда Матиссу было двадцать, он учился на юридическом факультете…
— Ой, я тоже! — перебила она. — Я на юрфаке в Колумбийском. Пишу диссертацию по конституции США.
— Так вот… В двадцать лет Матисс слег на неделю с аппендицитом. Телевизоров тогда не было, и мать, чтобы Анри не скучал, купила ему набор цветных карандашей. И он принялся малевать. На юрфак он так и не вернулся: отправился в Париж поступать в Академию изобразительного искусства…
— А я рисую очень плохо, — призналась Энн. — Так что, пожалуй, останусь на юридическом.
Она готовилась к bar exam [83] . Гэри предложил ей вместе поужинать, но Энн отказалась: ей надо заниматься. Тогда он просто проводил ее до общежития на 116-й авеню. Стоило ей поднять руку, как ему щекотал ноздри терпкий, пьянящий аромат ванили.
Потом они встречались еще… У нее была целая коллекция разноцветных кедов и кофточки в тон. Она рано ложилась спать, не пила спиртного, была вегетарианкой и обожала тофу: ела его сладким и несладким, с клюквенным повидлом и с шиитаке… Она рассказывала Гэри историю США и объясняла конституцию. Когда она делала паузу, чтобы перевести дух, он ее целовал.
В один прекрасный день она поведала, что еще девственница и отдастся только мужу, в первую брачную ночь. Она была участницей движения «No sex before marriage». «И нас, между прочим, очень много, — уточнила она, — целомудрие — прекрасная, достойная вещь».
Гэри признал, что с этим придется считаться.
Но ему все так же нравилась ее гибкая, подвижная шея, как у растревоженного насекомого, и большие смутные глаза. Хотя иногда он любовался ими отстраненно, как красивой вещью. Ему хотелось их вырвать и пришпилить на доску. Его игривый юмор Энн воспринимала с трудом.
Как-то вечером Гэри дал ей послушать ноктюрн Шопена ми-бемоль мажор, тот, что сам обыкновенно слушал, закрыв глаза, в полной тишине. Он заранее объяснил, что партию правой руки, сопрано, надо слушать, как будто это звонкий, легкий голос, который взмывает ввысь, а басовые ноты для левой руки — наоборот, сильные, мощные, тяжелые… Но посреди Шопена ей вдруг понадобилось объяснить, что в 1787 году штатов было всего тринадцать, а американцев — три миллиона. По сравнению, скажем, с европейскими державами — всего ничего.