Я не хочу, чтобы осталось хоть что-то, по чему впоследствии можно будет установить мою личность. Пусть мама и Санька думают, что я просто ушла. Бросила их, бессовестная. Это ведь легче, наверное, чем знать, что я погибла?
Мне становится жалко и их, и себя, и я сама не замечаю, как начинаю подвывать, точно верный пес по дорогому усопшему. Немного рано, а впрочем, кто еще меня оплачет?
– Да что такое? Ты снова ревешь?! – Грачик мной недоволен. – Не реви!
– Не реву.
– Я говорю – не реви!
– Я не реву.
– А кто ревет?
Когда до меня доходит, что мы очень близко к тексту воспроизводим диалог Карлсона и Малыша, я начинаю хихикать так же неудержимо, как прежде всхлипывала.
– Я говорил, надо в больницу, – Грачик ворчит, но направление движения не меняет.
Я верчу головой, узнавая родные места.
Наконец машина останавливается у старой пятиэтажки, окна которой светятся желтым, оранжевым, розовым. В детстве я очень любила рисовать этот вид и воспроизвела его в добром десятке рисунков.
Я разводила на влажном альбомном листе акварельную радугу. Дожидалась, пока бумага просохнет, и черной тушью рисовала поверх заката прямоугольник с окошками, которые потом закрашивала фломастерами. Получалось очень похоже на мой родной дом – во всяком случае, по настроению было похоже.
В детстве у меня всегда было самое радужное настроение. Это потом я постепенно превратилась в озлобленного монстра.
– Приехали, – подсказывает Грачик, с намеком клацнув защелкой ремня безопасности.
Я выбираюсь из машины и смотрю на дом, милый дом. На фоне заката он угольно-черный, а квадратики окон уютно светятся розовым, оранжевым и желтым.
– Я пошла, – шепчу я слишком тихо, чтобы Грачик мог меня услышать, и захожу в подъезд.
Ноги сами несут меня на третий этаж к простой деревянной двери, которая, как обычно, не заперта.
Моя мамочка – поразительно наивная добрячка, она даже к старости не обзавелась привычкой закрывать входную дверь на ключ!
Я захожу в квартиру, никого не потревожив. Из прихожей мне видно кухню, старый квадратный стол и допотопный табурет, накрытый, как я знаю, вязяной тряпочкой маминого производства. Рукодельницей мамуля моя никогда не была, и потому немногочисленные удачные опыты ее работы со спицами и крючком хранятся в доме десятилетиями.
Старая женщина сидит на табурете спиной ко мне и чистит картошку. Я слышу легкий хруст, с которым нож срезает кожуру с клубней, и периодическое «бум» падения очищенных картофелин в кастрюлю. Острые локти старушки движутся медленно, короткими рывками, ее плечи опущены, спина согнута.
Я смаргиваю слезы и смотрю на нее по-другому.
Глухая тоска, привычная усталость, безропотное смирение – они как остывшие угли и пепел, под которыми слабенько тлеет живой огонек. Я тянусь к нему, осторожно касаюсь горячего узелка и светлой ниточкой соединяю его с собственным сердцем. Частыми ударами оно гонит по светлой жилке тепло, силу, жизнь.
Я стою без движения. Наблюдаю. Вижу, как распрямляются плечи женщины, как поднимается и поворачивается ее голова.
– Ляпа, – шепчет она.
Крупный полураздетый клубень шумно падает мимо стола и с громким «бур-р-рум» катится по полу.
– Привет, мам, – говорю я.
– Ба! Что у тебя там случилось? – из-за закрытой двери в комнату доносится встревоженный юношеский голос.
Ломкий, еще не мужской, но уже и не детский.
Я поворачиваюсь к двери и жду.
Санька подрос. В самом деле, он уже почти с меня ростом! Черты лица затвердели, и взгляд стал не детский.
– Ты… вернулась? – не спеша переступить порог, спрашивает мой сын недоверчиво и безрадостно.
– Я изменилась, Саня, – говорю я. – Теперь все будет по-другому.
– Владимир Саныч говорил, а мы не верили! – неловкая мамуля всплескивает руками, и еще одна картофелина делает «бум – бур-р-рум». – Ляпочка, ты вернулась! Живая! Красивая!
Она обнимает меня, и Санька неуверенно улыбается и переступает ногами.
– Давай к нам, – говорю ему я и принимаю в объятия костлявого жеребенка. – Вот так. Теперь все будет хорошо. Мы снова вместе.
– А Владимир Саныч с тобой? – озабоченно вскидывается мамуля.
– Саныч? Куда ж он денется.
Санька – он, оказывается, сильный! – хватает и кружит меня по тесной кухне, так что в итоге мы чуть не вываливаемся в окно.
– Тише ты, медведь! – хохочу я и из-за плеча своего большого маленького мальчика выглядываю во двор.
Грачик стоит у машины с улыбкой на физиономии и телефонной трубкой у уха. Свободной рукой он исполняет нечто среднее между шикарным армейским приветствием и экспрессивным детсадовским жестом «Фонарики, фонарики». Я киваю и кричу:
– Скажи ему, я буду завтра!
На самом деле теперь я буду всегда.
Я больше не оставлю любимых. Я не забуду тех, кому дорога, кто добр ко мне, чьи свет и тепло не позволили мне исчезнуть и потеряться.
У страшной сказки про Машеньку и бетонных медведей все-таки получился хороший конец.
– Ляпочка! Риточка! – наглаживая меня по плечам, приговаривает мама.
Ах, да, я же не Мария, я Маргарита…
«Мара, – встрепенувшись, предлагает универсальное имя мой внутренний голос. – Шикарно звучит, между прочим, вполне подходяще для практикующего эмпата!»
– Обсудим, – обещаю я.
У меня появляется ощущение, что впереди еще много, много всего.